Человек на земле
Шрифт:
Жеф был сыт по горло. Он сдвинул шапку на затылок и грудью пошел на Цестаря, тот отскочил.
— Молчи уж! Те-те-те, пятнадцать петухов, все они одинаковые. И твоя не лучше. Трактирная баба что качели — кто хочет, тот и качается! — кривил он рот в крике.
— Куманек, нехорошо говоришь, — забормотал Цестарь, испуганно отступая.
Жеф умолк. Натянул шапку на глаза, зло сжал губы.
Весть о том, что вернулся Жеф и пьет у Цестаря, разнеслась по селу. Мужчины один за другим заходили в трактир, похлопывали Жефа по плечу, о чем-то спрашивали, не получив ответа, говорили добрые слова и, выпив вина, уходили. Пришли бабы. Пасенчуркова Ера, умевшая вычистить языком все углы, безбоязненно подошла к Жефу, поправила ему шапку и, любуясь своей ролью утешительницы, пропела:
— Эх, и на что тебе было жениться, но, видно, бог ведает, что творит.
Эти
— Что? Бог ведает? Значит, бог ведает, что творит? А разбойник или вор тоже ведают, что творят? А если я вобью тебе голову в живот или вышвырну свою бабу в окно, выходит, и я ведаю, что творю? Или как? Что ж это за дела? Война — иди с богом на смерть. Мир — живи с богом мирно. Вот тебе святые заповеди и пащенок в придачу. А где он теперь, бог, со своей помощью? Сидит в небесах на золотом престоле, слушает пение ангелов да, прищурясь, разглядывает в дырку наш свет. Само собой, видит меня и скорбит, и записывает в долговую книжку, как Цестарь: «Те-те-те, пятнадцать петухов, Жеф меня поносит, Жеф — богоотступник, Жеф свою бабу выгнал». Так говорю или не так? Так. У кого деньги да пушки, с теми и бог. Царь с царем помирится, ворон ворону глаз не выклюет. Трус да угодник с богом ладят. Да здравствует война! Долой войну! Что сегодня грех, то завтра добро, а что добро, то грех. — Жеф выпил залпом еще стакан водки, опять натянул шапку на глаза, пожевал табак и выплюнул прямо на пол. Теперь он мог помолчать. Старухи, слушая его, крестились.
В те дни вернулись с войны еще несколько солдат, это прошло незаметно. А вот о Жефе Обрекаре говорили все. Слух о его разгуле и богохульстве дошел до священника. Настало воскресенье. Кончив читать Евангелие, священник достал пестрый платок и громко высморкался. Все знали, что это не к добру. И верно, почти вся проповедь была посвящена Жефу Обрекару, сбившемуся с истинного пути католику, который прежде жил тихо и праведно, в страхе божьем, и в страхе божьем воспитывал детей своих. Но семя порока запало в его душу, и бог оставил его своей милостию. Богохульничает Жеф Обрекар, над ним же перст божий.
А Жеф пил и в воскресенье.
— Выгоню, — говорил он каждому встречному. — Вы б видели, как она стояла, важная да гордая, будто новый дом мне подарила. Впору на колени броситься и сказать: «Благодарю тебя от души за такое старание». Выгоню. Выгоню и возьму себе девку, здоровую, молодую девку. А Нанца пусть убирается, не то я ей голову оторву.
— Молодец, Жеф, так и сделай, — одобряли приятели.
Весь день он пил и буянил, размахивал ножом, проклинал все на свете, к вечеру глаза у него совсем помутнели и закатились. Явились жандармы и вышвырнули его из трактира.
Шатаясь, Жеф пошел через мост в село с твердым решением убить Нанцу, но силы его оставили, он свалился прямо на дороге. Проснувшись, увидел, что уже темно, и побрел дальше. Хмель еще не вышел, однако Жеф начал понимать — пора взять себя в руки, как подобает мужчине. Хватит буянить и срамиться. Он придет домой и укажет жене на дверь. «Чтоб духу твоего здесь не было, и твоего тоже», — он имел в виду Кати.
Потихоньку, стараясь остаться незамеченным, повернул на тропинку, пролез через дыру в ограде и вошел в дом. В кухне было пусто. В углу комнаты сидел Якоб и резал груши для сушки.
— А они где? — спросил Жеф.
— Ушли.
— Когда?
— Да только сейчас.
Жеф был поражен. Он снова надвинул шапку на глаза, сжал кулаки. Не он выгнал, сами ушли. Это его взбесило. От обиды и стыда он готов был провалиться сквозь землю. Проклятые бабы, выходит, они ему указали на дверь. А Якоб, само собой, злорадствует.
— Небось вы их подучили? — набросился Жеф на старика.
— Я? Бог с тобой! — съежился Якоб. — Пасенчуркова Ера прибегала, рассказывала, как ты у Цестаря грозился зарезать Нанцу и нож припас. Вот они и ушли.
— Проклятые, я им покажу, они меня еще узнают! — процедил сквозь зубы Жеф и, хлопнув дверью, вышел. На крыльце постоял, задумавшись, пересек двор, напился воды и улегся на озороде [3] .
IV
Уже наступил день, когда Жеф проснулся. Он потянулся на своем ложе, зажмурился, протер руками глаза и только тогда пришел в себя.
Перед ним поплыли картины минувшего дня. Со стыдом и горечью
3
Сооружение для сушки снопов и сена.
— Ф-ю-ю… — засвистел Жеф и взмахнул рукой, точно кнутом, — вот так бы и гонял ее, ровно скотину.
Он сам своим дурацким поведением все испортил. Со временем он бы ее простил. Только Нанца не стала дожидаться, ушла, ей на него наплевать, и на его дом, и на его прощение. Надо было остаться да посчитаться с ней с глазу на глаз, по-мужски, а он бегал по селу со своей тоской и болью, словно побитая собака.
— Что ж теперь делать? — спросил он себя вслух.
Вопрос долго оставался без ответа. «Работать на себя самого!» — и он расправил широкую грудь. Мука есть, кофе и сахар есть. Первое время даже в село ходить не надо. Работать, как он мечтал на Украине. У него будет доброе хозяйство: пашни, хлев, коровы, бык — все, что требуется. Нанца ушла, земля осталась, а это главное. И чтоб его громом убило, если он за ней пойдет. Сама явится, голодная, станет на дороге и будет с того берега жадно смотреть на его свежевспаханное поле. Он так живо представил себе эту картину, что тут же, полный решимости, вскочил. Натянул сапоги, спустился по лестнице, остановился перед озородом и огляделся. Утро было ясное, бледно-желтое, листья золотились в первых лучах солнца, чуть веял ветерок. Прямо перед ним с ветки сорвалась груша и упала сквозь листья у самых его ног. Жеф нагнулся, поднял ее, обтер о штаны и съел. Четыре года не пробовал он своих фруктов и с благодарностью посмотрел на дерево.
Жеф направился к желобу, снял рубашку, фыркая, умылся. Потом сунул в рот щепоть табаку, пошел в сад. Он хотел было выйти в поле, но остановился за домом, с грустью качая головой. Разве это поля? Куда ни глянь — постройки, земли совсем не видно.
— Нивы. Какие тут нивы? Платки носовые, — вздохнул он.
Вышел на лужок. Кони стояли там, где он оставил их в первую ночь, привязанные к ореху. Никто не позаботился их распрячь, напоить, задать сена, завести под крышу. Они обглодали все дерево, гривы растрепались. К тому же накануне шел дождь, мешки промокли, сахар набух, мука слиплась. Жеф распряг лошадей, повел во двор и вернулся — ставить их было некуда, сарая не было, а хлев, где когда-то держали корову, был слишком мал. Может, сделать конюшню в одной из тех построек? Жеф ходил от одной постройки к другой и все больше огорчался: они были сложены из круглых камней, скрепленных цементом. Когда же он все это разберет да начнет пахать? Послать бы всех к чертям: Нанцу, Кати, пащенка, дом, коней, луг — и вернуться на Украину. Но Украина далеко. Ничего не оставалось, как плюнуть желтой слюной на руки, чтобы кирка не скользила, и взяться за дело. Какое счастье, что у него есть лошади.
Наконец он нашел подходящую постройку и поставил туда лошадей. Потом вернулся к телеге, взял мешок сахару, отнес в дом. Кухня была пуста, на остывшем очаге дремала кошка. Дети ушли собирать фрукты. Когда Жеф вошел, Якоб только поднимался.
— Почему не распряг лошадей? — бросил ему Жеф.
— Что ты! Как бы я посмел! — удивился старик. — Ведь я их никогда не касался.
— Ничего, не съедят, — сказал Жеф. — Чуть не околели.
— Да я и не знал, чьи они. Лошади теперь у всех есть, только у нас нет. А казенного добра я трогать не смею. Придут жандармы, найдут, вот и посадишь сам себе черта на шею, — мямлил Якоб.