Человек на земле
Шрифт:
Жеф был счастлив, думал о нивах и лугах, с гордостью поглядывал на гнедых. Вот удивятся дома! В конце концов неважно, как он их добыл, важно, что они есть, и рассуждать тут нечего. По пути прихватил еще пару добрых лошадок, хотя сам не знал, что с ними делать. Понятно, если зиму их прокормить, весной можно хорошо заработать. Он ехал мимо Чигиня и, задыхаясь от нетерпения, прикидывал: если так трястись дальше, домой он приедет ночью, никто не увидит, каким победителем он вернулся. Жеф и вправду приехал глубокой ночью, остановился на околице и решил тут заночевать, чтобы утром прокатиться по селу. Лег в телегу на мешки, укрылся шинелью, но сон не шел. Казалось, пролежал очень долго. Глянул на часы — прошло всего несколько минут. Уснуть он не смог — дом был совсем близко, а там дети, жена, столько
Село молчало. Он не встретил ни души. Телега скрипела на ухабах. Все вокруг казалось маленьким, тесным. На душе стало тревожно. В ущелье под скалой шумела река. Над рекой склонялись вербы, за ними начинался новый подъем в гору, там гнездились дома, а потом шел спуск.
— Бог мой, да разве это нивы? — выкрикнул Жеф.
Он потер лоб и успокоился: у него вроде бы попросторнее. Переехал задрожавший под телегой мост. Дорогу развезло. Жеф с тоской смотрел на горы. Они были такими высокими и грозными, что у него сдавило горло. Казалось, вот-вот они на него обрушатся. Жеф гнал лошадей — ему не терпелось увидеть свое поле. Вот оно, и Жеф понял, как горько обманывался — поле было все такое же карликовое. Неподалеку от ворот остановился, спрыгнул с телеги. До чего сладко ступать по родной земле! Жеф понял, что с телегой к дому не подъехать. Он стоял у дверей дома, своего родного дома, и не мог переступить порог. Жена! Как-то она жила все это время? Сейчас он ее увидит. Какие слова ей сказать, как поздороваться?
«Вот, — скажет он, — я вернулся, хоть и оборванный да вшивый». Нанца кинется ему на шею, потом побежит за чистой рубашкой, чтобы он поскорее переоделся. Они усядутся в кухне.
«Свари кофе», — попросит он.
Она смутится.
«Откуда у нас кофе?»
«Погоди», — скажет он и выйдет из дома.
«Куда ты? — крикнет вслед ему Нанца. — Я сбегаю к Юльке».
«Не надо».
Она выбежит следом, увидит лошадей, телегу и не поверит, что все это принадлежит ему.
Небо светлело. Он прижался к окну. Месяц светил прямо в комнату, было видно как днем. У стены на старом месте стояла супружеская кровать, а вплотную к ней зыбка. Зачем зыбка? Их дети уже большие, в зыбке спать некому. Это младенец не Нанцы, конечно, нет. Это Кати, ее сестры. Жеф отпрянул от окна и бросился к двери. Открыть ее не удалось. Он обогнул дом, прошел через амбар и поднялся по лестнице. Когда вошел в сени, половицы под его тяжестью заскрипели. Нанца с постели крикнула:
— Кто здесь?
— Я, — сказал Жеф.
— Ты? Кто ты?
— Жеф.
Нанца не бросилась к нему, не обняла. Она всплеснула руками и словно нехотя спустила ноги с кровати. У Жефа зашумело в голове, точно его ударили.
— Что это? — разрезал он криком тишину.
Нанца бросилась к зыбке, выхватила заплакавшего ребенка и задохнулась:
— Убей меня, теперь ты все знаешь!
Что было потом, Жеф плохо помнил. Он ругался, махал кулаками. Все проснулись, дети бросились к матери, на пороге в одном исподнем стоял старый Якоб и плакал, теща вопила, что сейчас у нее будет новый удар. Нанца лежала на полу, прижимая к себе ребенка. Вдруг она вскочила, вонзила в Жефа маленькие серые глазки и завизжала:
— Одному богу известно, для чего ты в России снимал штаны!
Жеф раскрыл рот, чтобы выкрикнуть свое грозное «Чего?!», — но что-то в нем обломилось, и, хлопнув дверью, он выбежал вон.
II
Река вскрылась и, бурля, неслась по долине. Гнала бочки и бревна, бросалась на скалы, крушила запруды, мосты, выбрасывала на берег мусор, грязно пенилась далеко за вербами на полях и лугах. Когда вода спала, земля оказалась покрытой водорослями, кругом валялись конские черепа, распространявшие смрад трупы собак, мышей и крыс. Трава стала грязной, как у нас говорят, «дымилась», и на корм скоту пойти не могла.
Так же было с войной. Людские потоки стремились к фронту, туда же были устремлены все взоры. Там палили пушки, сверкали сабли, лилась кровь, и все это происходило в открытую. В тылу, на берегах рек скапливался мусор, оседала грязная пена. Зато было тихо. Ветерок, зеленая травка, прозрачные ручьи, офицерские кухни, белозубые кадеты, печальные голубоглазые русские пленные, гармошки, постели с горячими потными женщинами, здоровые красивые девушки, старики, греющиеся на солнце, кинематограф, ром, сухари, консервы, звездные ночи, тлеющие в кострах поленья и праздность. Изредка просвистит пуля — расстреляют у реки дезертира, придет с фронта похоронка, кого-то за что-то повесят на груше.
Все быстро входило в привычку. Свирепствовали венерические болезни, чесотка, просто голод и голод денежный, жажда бездумной жизни.
С тем же коварством и лицемерием явилась война и в Толминские горы. Пришли рабочие команды валить лес для окопов над Сочей. Солдат разместили по дворам, спали они в сараях, на сеновалах, днем работали, ночью тайком доили коров и играли в карты при мигающих свечах, так что старики тряслись до рассвета, ожидая, что вот-вот над соломенной крышей взовьется «красный петух». Но «петухи» не взвивались, старики успокоились и привыкли к солдатам. Большинство из них были боснийцы, немного венгров. Потом, когда начали строить подвесную дорогу, пригнали русских пленных. И к ним со временем привыкли, будто они выросли здесь, в селе.
У Медведа стояло семеро. Три боснийца — Тасич, Острич и Кикич, венгр Хосу и еврей Леви, потом появились русские, Сергей и Петро. Спали на сеновале — у Якоба не было сарая. В первый день все молчали, а наутро плечистый Острич, остановив гнавшего корову к ручью Якоба, спросил:
— Как дела, папаша?
— Какие дела, война, — пробурчал Якоб.
— Маловато у вас земельки. А у нас во-о… — солдат развел руками. — На, промочи горло! — и протянул старику свою фляжку.
Якоб выпил и, откашлявшись, проговорил:
— Тоже хорош, с утра прикладываешься. — Потом, обтерев усы ладонью, стал плакаться — Земли у нас, верно, маловато…
В полдень в кухню зашел Кикич — подогреть обед, вечером Тасич болтал с Нанцей. Леви дал Франчеку, старшему сынишке Нанцы, полбуханки хлеба, а Хосу — кусок пирога с маком. Не прошло и недели, как все стали своими.
Наступила осень, ударили заморозки. Как-то Нанца сказала:
— На сеновале-то холодно спать?
— М-да, — подтвердил Якоб.
Солдаты перебрались в дом. Когда стемнело, принесли и расстелили солому. Боснийцы уселись за стол играть в карты. Леви, примостившись за печкой, рассказывал Якобу о себе, о своих родных, а двадцатилетний бледнолицый Хосу молчал — по-венгерски никто не понимал ни слова. Тогда он нерешительно забрался на печь и, поглядывая на скалившую белые зубы Кати, отломил себе кусок пирога с маком. Потолок был низкий, закопченный, иконы прятались в чаду, за окном свистел ветер. В девять часов женщины уложили детей, старики уснули, Леви вынул вставную челюсть, опустил в котелок и налил туда воды Хосу помолился своему богу, поцеловал ладанку, что носил на груди под рубашкой. Боснийцы, перессорившись, побросали карты и, поминая родителей, стали укладываться. Утром Леви вымыл у желоба свою челюсть, вставил в рот, пожелал всем доброго утра и поднес Якобу стаканчик рома. Хосу снова поцеловал ладанку, отломил Кристинице, Франчеку и Венчеку по куску пирога с маком, поглядел на Кати и вышел. Боснийцы, переругиваясь, дали Якобу водки и тоже ушли. Так и потекли день за днем, ночь за ночью — все двигалось к какой-то неведомой цели. Нанца и Кати до ночи сидели в кухне, а Якоб и Анца укладывались спать пораньше. Как-то Нанца подсела к боснийцам и оперлась грудью о стол. Кикич хлопнул ее по спине, Острич обнял за талию, Нанца не обиделась. Кати сжала руку Хосу, он ее поцеловал.
Однажды к Обрекарам явились солдаты, они загнали всех в дом и снаружи заперли дверь. Нанца и Кати прижались к окну. Берегом шла группа солдат, перед ними осужденный и полковой священник. Остановились на их поле. Бедняге сунули в руки кирку, он немного помедлил и вонзил ее в мягкую землю. Нанца и Кати присели на кровать, ожидая залпа, но выстрелов не было. Они ждали долго, перед домом слышались только шаги часовых. Когда женщины снова приникли к окну, осужденный стоял над ямой, глаза завязаны белым платком, светлые волосы шевелил ветер. На него было направлено шесть винтовок. Священник протягивал крест для поцелуя. Женщины отпрянули, стекла в окне зазвенели.