Человек-шарада
Шрифт:
— До меня постепенно доходит.
— Представьте себе бедняка, которому вы предложите богатство. Он устрашится его. При всяком широком жесте он станет оглядываться вокруг, спрашивая себя, а правильно ли он поступил, потратив деньги… Понимаете?
— Бедняки быстро приноравливаются.
— Разумеется. Возможно, мое сравнение не из удачных. Так или иначе, он никак не приноровится. Он готов считать себя чудовищем.
— Полноте!… Вы уверены, что малость не преувеличиваете?
Священник порылся в кармане и протянул мне толстую записную книжку, перехваченную резинкой.
— Судите сами, — сказал он. — Вот его дневник или по крайней мере первые записи. Поскольку он меня не просил хранить его в тайне, а вы интересуетесь его случаем даже больше меня, передаю его вам.
— А он, случайно, не ударился в сочинительство?
— Возможно! Но сначала прочитайте.
— Вы не
— Нет. Но знаю, что Нерис тоже не в блестящей форме. В клинике мне сказали, что у него боли на почве невралгии. Я попытался дозвониться мадам Галлар, но не застал ее дома. Сегодня вечером я рассчитываю заглянуть к Мусрону. Эрамбль, похоже, в порядке.
Как всегда, он был преисполнен доброй воли. Я очень любил его, нашего скромного кюре! Он, к счастью, легко справлялся с побочными явлениями. Я пожал ему руку и, ублажив себя парой глотков коньяку, уселся в кресло читать знаменитую записную книжку. На деле это оказался ежедневник большого формата, где Жюмож день за днем фиксировал свои свидания, расходы, мысли, время от времени стихотворные строчки, которые он, наверное, счел особо достойными. По субботам он имел обыкновение встречаться с подружкой, и, по-видимому, они проводили воскресенье вместе, поскольку на воскресных страницах я обнаружил, к примеру, такую запись:
«Бек Фен, два обеда: 2400 франков. Телячью печенку подали пережаренной. Впредь избегать Сан-серр… Ниверне, два обеда: 2750 франков. Ракушки Сен-Жак были с душком… Спор о „Пеллеасе и Мелизанде“ [9]. Надин явно не разбирается в Метерлинке… Как, впрочем, и в Дебюсси. Отель «Шануадок» в Шартре. Проливной дождь. В соборе у меня закоченели ноги. Молящиеся вызывают раздражение. Перечитать «Сложные государства» Генона.
Хлеб холмов (поэмы) В этот миг между мной и тобой нашлось место для солнца.
Аспирин, Лорага, Висмут: 1925 франков. Плюс такси, поезд. Я начинаю жить не по средствам».
Однако мне не терпелось перелистать те страницы, которые были написаны им после операции. Их насчитывалось немного. Записи не соответствовали датам, хронология не соблюдалась.
«… Доминирующее впечатление: у меня больше нет времени думать, размышлять. Они превратили мое обоняние в собачий нюх. Я улавливаю запах земли под окном, запахи из кухни… Наверняка в полдень нам подадут к столу мерлана… Я улавливаю запах табака — это курит Эрамбль через три комнаты от моей. Прежде я не обращал внимания на окружающие мелочи… Теперь живу вне самого себя… Я реагирую не только на запахи, но и на шумы… Три воспоминания проходят, как картинки в фильмоскопе… Например, вспоминается вкус морского языка, который я ел в Дьеппе два года назад… Или глубокий вырез платья официантки, покачивание ее бедер… Теперь я полюбил женские бедра… Они качаются, комната качается, кровать качается… Я прихожу в себя — дрожащий, обессиленный, но уже терзаясь от наката новых вожделений. Я голоден. Я хочу пить. Мне хочется уйти, ходить по траве, жевать листья, кусаться и выть…
… Во мне живет что-то огромное, чего я никак не пойму. Оно неисчерпаемо, и мне страшно. Раньше было хорошо, я был спокоен. День следовал за днем, без толчков. Сумею ли я вернуться к прежней работе? Мне не удается сосредоточиться. Я разбрасываюсь… Смотрю на облака, и перед моим взором проходят картины детства. Снова вижу себя на мельнице в Обье, мне шесть лет… Я вырвал морковь, чтобы грызть ее сырой, лазил на орешник, на яблони, упивался ветром. Я снова вижу себя, подглядывающим за служанкой Элизой, когда она раздевается для послеобеденного сна. Я считал, что завязал со всеми такими глупостями, а на поверку сам себе не хозяин. Считаю путешествия, которых не совершил, женщин, которыми не обладал. Я непрерывно пересчитываю упущенные возможности. Чему-то внутри хотелось бы меня убедить, что я несчастный, который однажды стал на неправедный путь. Меня не проведешь. Я прекрасно вижу, что терзающие меня желания, собственно говоря, мне не принадлежат. Они пытаются заручиться моим сообщничеством, а для этого стремятся унизить меня в моих же глазах. Но им этого не добиться. Что за гнусные желания! Они неотступны — я говорю о них, пишу о них, думаю о них. Но я не желаю уподобляться животным.
… Уличное зрелище нестерпимо. Куда ни глянь — женщины. Даже в ранний час — время, которое я предпочитаю, — я улавливаю кругом себя специфически женские запахи. Я подолгу брожу по улицам. А поскольку я теперь слишком много ем, у меня потребность утомляться, доводить себя до изнеможения, иначе…»
Несколько листков оказались вырванными, а дальше шли только сбивчивые записи, оборванные фразы:
«Невозможно объяснить Надин…
Радость. Стыд. Чудесный момент. А потом становится невыносимо… Может, я все время обманывался…
Разрыв с Надин. Я внушаю ей страх.
Ее зовут Клотильда. Она девушка. Черт с ней, но как же быть дальше? Открытие особого мира… Пусть тот, кто войдет в него, отбросит всякое чувство у входа… Чувство — вот, пожалуй, все, что тебе остается, если ты импотент. Я же погряз в блуде, как хряк…
Клара. Ну и девка! Она сказала, что я способный ученик…
Но где взять денег?.. И потом, эта моя по-прежнему жалкая внешность школьного наставника… Для них она — предмет насмешек. Похоже, при взгляде на меня никому и в голову не придет…
Что-то звучит громко, но во мне как будто бы трубишь в трубу, которая воспроизводит одну и ту же оглушительную ноту. А мне хотелось бы хоть немножко монотонно-настоящей музыки…»
На этом дневниковые записи Жюможа обрывались. Я пошел спать в состоянии полной растерянности. То, что произошло с Жюможем, вполне объяснимо. Возросшая потенция оказалась за пределами его разумения. Другой бы почувствовал, как с него спали оковы. Он же, чего доброго, мог отчаяться. Уже в случае с Гобри дело принимало не блестящий оборот. А теперь и Жюмож начинал комплексовать! Последствия эксперимента казались мне все более и более пагубными.
Я решил завтра же навестить молодого Мусрона. Различные обстоятельства задерживали меня, и когда я освободился, был уже пятый час пополудни. Естественно, дома я его не застал. Привратница сказала, что Мусрона можно найти у друзей на улице Ассас. Он и в самом деле оказался по означенному адресу, репетировал в гараже с тремя парнями: ударником, гитаристом и контрабасистом. Они откатили «мерседес» подальше от входа, и все четверо неистовствовали на пространстве площадью с ладонь. Из разговоров я узнал, что гараж и дом принадлежали матери гитариста, вдове дипломата. Эти четверо намеревались вкупе с пятым, трубачом, организовать небольшой оркестр, для которого они, между прочим, подыскивали название. Мусрон был преисполнен веры в будущее.
— Послушайте-ка, шеф!
Так он звал меня теперь. И начал импровизировать, чем привел прочих оркестрантов в полный экстаз. Они хлопали в ладоши и стучали ногами, затем, завороженные ритмом, схватили свои инструменты, чтобы ему подыгрывать. Их головы, ноги, плечи дергались, как в судорогах, а Мусрон, прикрыв глаза, то в мучительном призыве вздымал свой саксофон, то запускал его между колен в поисках драматических, подобных хрипам, звучаний, умудряясь при этом заправлять оркестром с замечательной точностью и силой. Когда он наконец остановился — с раскрасневшимися щеками и с вздувшимися на шее венами, — я не мог удержаться и захлопал в ладоши. Поаплодировав, пожал ему руку.
— Вы меня приятно удивили, — признался я.
— Правда? — спросил гитарист. После аварии он стал другим человеком.
— Какое звучание, извините, конечно! — вмешался ударник. — Лично я такого никогда не слышал.
А контрабасист добавил, протирая очки:
— Послезавтра у нас прослушивание.
Поздно вечером я повел Мусрона ужинать в «Клозри».
— Скажите честно, вы ни о чем не сожалеете? — спросил я.
— Я? Да я никогда не чувствовал себя в такой отличной форме, шеф. Почему вы спрашиваете?
— Потому что у остальных дела неважнецкие.
Я рассказал ему о своих тревогах в отношении Жюможа и Гобри, про головные боли Нериса, про не совсем ясные сожаления Эрамбля.
— Думаю, вы преувеличиваете, — сказал он. — Прежде Жюмож и Гобри ничего особенного собой не представляли. Такими они и остались. Не вижу, что в этом аномального?
— А вот вы сами… Ваш приятель сейчас признал, что вы стали другим человеком… Что в вас изменилось?
— Ничего, шеф, ничего. Я и раньше любил играть на саксе, но у меня не хватало дыхания. Теперь у меня появилось дыхание, вот и вся разница.