Человек внутри
Шрифт:
— Когда-нибудь обязательно дойдешь до дна.
— Никогда.
— Ты что, не просто шлюха, а сам дьявол? — спросил Эндрю с интересом, но без гнева. — Ты хочешь сказать, что нет смысла пытаться сохранить чистоту?
— Как часто ты испытывал отвращение, усталость и желание больше не грешить?
— Не знаю. Ты права. Это бесполезно. Почему я не могу умереть?
— Как забавно, ты один из тех людей — я встречала их и раньше, — которые не могут избавиться от совести. Какими болтливыми становятся они после этого! Я часто это замечала. Я думала, ты собираешься спасать свою девушку от опасности. Почему ты не идешь? Смешно сидеть голым на краю кровати и философствовать.
—
— Я так и думала, что ты в конце концов не пойдешь.
— Ты ошибаешься. — Эндрю встал. — Именно поэтому я и пойду.
Выйдя из гостиницы безо всякой предосторожности, он зашагал по улице, глядя прямо перед собой.
Он не боялся смерти, его страшила жизнь, постоянная грязь, раскаяние и снова грязь. Он чувствовал, спасения нет. У него не было воли. В какие-то восторженные минуты он мечтал увезти Элизабет в Лондон, заслужить ее любовь и жениться на ней, но теперь он видел, что, даже если бы добился своей высокой цели, он бы только запачкал девушку, а не очистился сам. «Через месяц после свадьбы я бы хитростью ускользал из дома к проституткам». Прохладный воздух раннего утра напрасно касался его. Он сгорал от стыда и отвращения к себе.
Он с нелепым пафосом мечтал принять ванну и очиститься хотя бы физически.
Эндрю добрался до холмов с первыми оранжевыми лучами на востоке. Их хрупкая парящая красота, напоминающая бабочку с нежными, покрытыми пыльцой крыльями, отдыхающую на серебряном листе, коснулась его и усилила стыд. Если бы он не виделся с Люси, отправился бы в коттедж на несколько часов раньше, как бы этот свет ободрил его. Какой прелюдией был бы он к его возвращению!
Там, откуда он шел, было еще недостаточно светло, чтобы отчетливо рассмотреть долину. Только время от времени красные вспышки освещенных окон прорывали серую пелену, да еще через несколько миль пути прокричал петух.
Холмы были безжизненны, если не считать случайных привидевшихся Эндрю согбенных фигурок, оказавшихся всего-навсего темными деревьями. Он шел, и пока шел, первая острота его стыда отступила, а события ночи немного отошли на задний план. Когда Эндрю понял это, он замер на миг и постарался вытащить их обратно. Ибо такое и раньше неоднократно случалось с ним. Эта забывчивость была первым шагом к повторению греха. Как мог он сохранить чистоту, если чувство стыда так коротко? В конце концов, было хорошо (подумал он против желания); к чему раскаиваться? Это удел трусов. Вернись и проделай это снова. К чему рисковать?
С усилием он собрал свою волю в кулак и побежал, чтобы заглушить эту мысль, бежал быстро, до тех пор пока не перехватило дыхание и он не кинулся на траву.
Трава росла прохладными, хрустящими, солеными пучками, в которые он уткнулся лбом. Как сладка была бы жизнь, если бы в ней не было желания и необходимости действовать! Была бы только эта прохлада, это серебряное небо, тронутое теперь прозеленью, эти раскрытые оранжевые крылья.
Если бы он мог просто сидеть, смотреть и слушать, слушать голос Карлиона, видеть воодушевление в его глазах, безо всякого опасного отклика в своих собственных. Было странно, непостижимо, что Карлион — его враг. Карлион искал его, чтобы убить, однако сердце все еще слегка екало при звуке его имени.
Карлион был таким, каким хотел быть Эндрю: мужественным, понимающим, безнадежно романтичным в отношении не женщин, но жизни. Карлион, который так сильно ненавидел, потому что хорошо знал, что он любит — правду, риск, поэзию. «Если я ненавижу его, — подумал Эндрю, — то потому, что нанес ему оскорбление,
«Сорвать с Карлиона его мечты, и то, что от него останется, не стоит меня», — подумал Эндрю.
И неожиданно пришло страстное желание подбить Карлиона на какой-нибудь недостойный поступок, не согласующийся с мечтами, которым он следовал. Это докажет ему, что то были только мечты, а не он сам. Если уж, так сказать, судить человека, то за его плоть и личную жизнь, а не за мечты, которым он следовал на глазах у всех.
Его отец для своей команды был герой, король, напористый, инициативный. Лишь Эндрю знал правду — он был скот, который убил свою жену и погубил сына.
«А я, — подумал Эндрю, — у меня такие же прекрасные мечты, как у всех: о чистоте, мужестве и тому подобном, но меня можно судить только за мою плоть, которая греховна и труслива. Откуда мне знать, каков Карлион на самом деле?». Но в то же время он с тревогой думал, неужели наедине с собой Карлион мог изменять своим мечтам.
Предположим, что, в конце концов, человек мог в детстве или, во всяком случае, когда-то давным-давно выбрать свои мечты — хорошие или плохие. Затем, хотя он и не следовал им, эти пустые мечты уже вызывали какое-то доверие к нему. Это были потенциальные возможности, позиция, и никто не мог с уверенностью сказать, что они вдруг без предупреждения не проявятся и не превратят на время труса в героя.
«Тогда Карлион и я — одного плана, — с грустью подумал он, страстно желая в это поверить. — Он следует своим мечтам, а я своим — нет, но хорошо уже хотя бы то, что я способен мечтать. И я лучше отца, так как он не мечтал, и та часть его, которой восхищались люди, не имела отношения к идеалу, а происходила от физического мужества». Но как страстно хотел он теперь этой физической доблести, которая дала бы ему силы безрассудно броситься на грудь своей мечте. Иногда он воображал, что, если бы мужество позволило ему хоть на миг повернуться спиной к страху, его мечты укрепились бы, подхватили его своим течением и умчали безвозвратно, не требуя дополнительной решимости или храбрости.
Он встал и как в мелодраме слегка раскинул руки, как будто хотел заманить мужество в свое сердце, но все, что вошло в него, — был холодный порыв раннего ветра. Он зашагал дальше. Почему он не мог, как говорила Люси, убить свою совесть и быть довольным? Почему, если ему были даны честолюбивые помыслы, правда смягченные и затуманенные чувствами, не было дано мускулов, чтобы осуществить их? Он был сыном своей матери, как он полагал. Ее сердце поймали в ловушку неясные романтические желания. Отец, когда ему было что-нибудь надо, чего он не мог добиться другими способами, мог показать себя в некотором роде грубым весельчаком — морской пес старых елизаветинских времен. Он был из графства Дрейка и говорил языком Дрейка. Море придало ему даже что-то от внешности и манер Дрейка, цвет лица, агрессивную бороду, громкий голос, громкий смех, который те, кто не знал его в мрачном настроении, называли его «обычной манерой». Слезы гнева, жалости и любви к себе защипали глаза Эндрю.