Человек за письменным столом
Шрифт:
Для людей пассивных и чувственных жизнь разорвана на множество бессвязных импульсов и самодовлеющих удовольствий. Мысль о распаде организма, о хрусте костей на смертном колесе вызывает у них припадки слепого ужаса, с физиологической напряженностью которого никогда не сравнится протест против уничтожения души.
Розанов был чувственный человек с сексуально окрашенным восприятием мира. Он ненавидел смерть и кричал об этом без всякого камуфляжа: «Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь» («Опавшие листья»).
Строителям, честолюбцам нужен рост и приумножение; остановка
Борис Михайлович Энгельгардт рассказывал о смерти старухи родственницы.
— Так умирать страшно. Я никогда не видел человека, который бы так сильно, так физически любил жизнь. Она безумно боялась смерти. Последний год, больная, она во всем была урезана — ни поесть, ни попить, ни даже посмеяться. Но как она ела этот позволенный ей кусочек селедочки…
— Она ведь, кажется, верила. Это не помогало?
— Знаете, я заметил, что люди неверующие и никогда не верившие преувеличивают значение веры. Не такое уж это решительное средство против страха. Если бы вера действительно снимала страх смерти, — неужели вы думаете, мог бы случиться повсеместный крах религиозного сознания? Ей, во всяком случае, это не помогало. На даче надеть в воскресенье белую кофту, в церкви завести обстоятельный разговор с какими-то старушками… Это ей доставляло удовольствие. И какое удовольствие! Об удовольствиях такой силы мы не имеем понятия. Но бог тут был ни при чем. Я никогда не видел у нее в руках Евангелия. Зато «Известия» она прочитывала во время болезни от объявлений до передовой.
Факт смерти вообще недоступен опыту; и люди боятся поэтому сопровождающих его разнообразных явлений. Боятся страха, или предсмертных мучений, или разлуки с близкими, или покойников…
Внимание бессознательных гедонистов направлено на агонию, на хруст костей. Они требуют от смерти, чтобы она их как-нибудь обманула. Собрался спросить чашку чая, раскрыл рот — и умер! Это смерть в легкой форме. Предел мечтаний для житейского гедонизма.
Лучшее же из всего, на что способен гедонизм философский, — это резиньяция перед последней необходимостью.
Меня удивляло, с каким подъемом Икс — человек храбрый, но пассивный и вялый — говорит о войне. Притом говорит в неожиданном для скептического интеллигента юношеском, патетическом преломлении: «К чему дожидаться старости, медленного гниения? Что может быть прекраснее, чем смерть в бою?»
Что-то тут не вязалось. Как-то в другой связи, в другом совсем разговоре выясняется неожиданно — этот человек напряженно боится смерти. И боится суеверно, фантастически. Его преследует, например, мысль о том, что смерть это нечто вроде летаргического сна, при котором сознание не вполне исчезло…
Такой страх питается не жадным жизненным, напором, не чувственной цепкостью, но скорее всего истерическим воображением эмоционального человека. Наследственные суеверия усилены травмами души, с детства испытуемой впечатлениями насильственной гибели. Икс в юности раза три покушался на самоубийство (вероятно,
Представьте себе страх, оформленный суеверием, воображением… В фокусе сознания не столько смерть как таковая, сколько ее аксессуары, ее эмоциональная обстановка. Ночь, одиночество, предсмертные мысли, запах лекарства, последнее удушье, шорохи смерти, шелесты смерти… И вот возникает мечта — смерть в бою! Не шепчущая, но гремящая, не подкрадывающаяся, но внезапная, смерть в действии, смерть на людях, дневная…
Так применяется к собственной смертности сознание, воспринимающее мир в преломлении воображения и чувства. Как же примениться тем, кем владеет исключительная воля к познанию?
Равнодушие к объектам непосредственного волевого воздействия лишает интеллектуального человека мощных способов вытеснения. К тому же на то они и интеллектуальные люди, чтобы пристально всматриваться в печальные истины бытия. Но у них есть свое преимущество; в них ослаблена та органическая, физическая приверженность к жизни, в которой таится фермент смертного ужаса.
Не вещи, а концепции вещей — так открывается закономерность конечности, исчерпаемости каждого индивидуального понимания. Не беспредельность вселенной, не многообразие явлений, вновь и вновь предстающих перед испытующей мыслью, — но только возможности этой мысли. Она же, каждая личная мысль, имеет предел, у которого должна остановиться. Хочет ли интеллектуальный человек вечного кружения своей исчерпавшейся мысли?
— Они могли бы совершить доброе дело, — вдруг говорит веселая, эгоистичная и любящая комфорт женщина, — и притом получить даром комнату, отравив меня.
— Как это?
— Безумно надоело жить.
— Вы же два дня тому назад говорили, что ни за что не хотите помирать.
— Ну да, умирать очень страшно, но если бы просто перестать существовать…
Интеллектуальные люди боятся небытия; чувственные — боятся умирания.
Мы как раз и не хотим перестать существовать, то есть понимать. Но мы бы не согласились стать своего рода бессмертными струльдбругами, вечно понимающими одно и то же.
Пусть еще столько-то лет на осознание всего, что можно еще осознать. В конце великое насыщение и усталость. Не та усталость от тщетного наслаждения, от рассеивающего труда, которая придает времени неощутимость и возбуждает праздное желание вернуть и исправить все поглощенное временем, — но усталость от времени замедленного и переполненного, подробно отраженного сознанием; от того, что дни были долгими.
Старое кладбище лавры превращено в музей-некрополь. Небольшую площадку старого кладбища подчистили, освободили от лишних, по мнению администрации, покойников. Кое-кого перенесли с общего кладбища. У входа в двух местах вывешены таблички с правилами: воспрещается езда на велосипедах по дорожкам, распитие спиртных напитков, игра на музыкальных инструментах, появление лиц в нетрезвом виде; воспрещается также делать надписи на могильных памятниках.