Человек за письменным столом
Шрифт:
«Здравствуй, Ирина!
Я буду свидетелем необычайного и очень значительного — еду на фронт! Ты знаешь, что это значит? О, нет, ты не знаешь этого.
Это проверка себя, своих взглядов, вкусов, качеств. И это не парадокс — быть может, я лучше стану понимать музыку Бетховена и гений Лермонтова и Пушкина, побывав на войне.
Ну, писать не имею времени. А теперь я чувствую над тобой превосходство. Я буду иметь возможность окунуться в вихрь жизни, а ты, ты обречена на зубрежку, увы, схоластики.
Насчет „схоластики“ — загнул?
Ничего. Быть может, встретимся когда, а?
Жму руки крепко, крепко.
Олег».
Они не встретились.
О повести Окуджавы («Будь здоров, школяр») говорили, что изображен в ней трус, слюнтяй, психологический дезертир, и никто не отметил любопытную черту: этот мальчик, который несчастен, который боится и жалеет себя и хочет, чтобы мама его пожалела, — ни разу, ни на мгновение не усомнился в том, что надо было идти и делать это страшное дело.
Страх привычного и понятного (например, боязнь нарушить действующие правила поведения) сильнее, чем страх непонятного, или быстрее; этот рефлекс раньше успевает сработать. Вот условие сохранения психической нормы — вплоть до той минуты, когда смертная опасность, овладевая эмоциями, станет всепоглощающим переживанием ужаса или восторга.
Как далеко отстоят эти состояния от нормального человека? На каком они располагаются плане душевной жизни? По мнению Толстого — на отдаленном; исходя из этого он и строил свою психологию войны.
Человеческому сознанию противопоказана мысль об исчезновении сознания, и оно, как известно, породило сложнейшие системы подавления, вытеснения, обезвреживания этой мысли. Изменялась терминология, но открытие системы вытеснения насчитывает века; об этом твердили мыслители от Ларошфуко до Фрейда и экзистенциалистов. Война отчасти парализовала эту систему, отчасти, напротив, создала для нее предпосылки: социальное подавление личных вожделений и целей, мощные идеологические и эмоциональные возбудители, привычка, дистрофическое равнодушие или нервный подъем.
В Ленинграде в целом люди проявили так мало физической трусости, что она не могла даже парализовать прочие слабости и пороки. Вот, например, классическое склочное собрание — под артиллерийским обстрелом (в это здание им уже случалось попадать). Начальника одного из отделов редакции сняли и отправили во фронтовую газету. Преемник — милый человек — выполняет весь ритуал: осуждение прежнего руководства (есть и статья в стенгазете, подписанная: Пегас), самовыгораживание в форме самокритики, кивок в сторону товарищей, выдвинутых предшественником. А лично уязвленный писатель (в военном обмундировании) точно разыгрывает партию с дебютом «Не могу молчать…» по поводу — в данном случае — малоквалифицированных редакторов, которые «все еще не научились…». Присутствует ли тут что-нибудь, имеющее отношение к свисту и равномерным разрывам? Да, — дополнительная фразеология: «Сейчас больше чем когда бы то ни было…»
Бесперебойное действие механизмов особенно поражало в инстанциях, где восстанавливали, вернее, не восстанавливали утраченные продовольственные карточки. Потеря карточек была явлением массовым — очевидно, следствием истощения и перенапряжения нервов. В инстанциях жуткое сочетание старой (канцелярской) формы и нового содержания (голодная смерть человека). А типы секретарш все те же, традиционные.
Например, довольно распространенный среди административного персонала садистический тип. Это злая секретарша. Если сейчас ее посадили вырезать в столовой талоны, она с удовольствием говорит вам, что вторую кашу взять нельзя или что на ближайшую пятидневку — странно, что вам это неизвестно, — на вашей карточке нет уже ни одного крупяного талона. Если ее посадили туда, куда ходят люди, потерявшие карточки, она говорит с ними громким голосом с разработанными интонациями
Есть томная секретарша, еще не по-блокадному одетая, с красивыми, еще жирно подведенными глазами. Эта занята своими личными соображениями. Она смотрит на человека беззлобно, с единственным желанием поскорее отделаться от помехи, и отказывает лениво, даже несколько жалобно (жалуясь на помеху). Есть, наконец, деловая женщина. Для некоторых женщин самый факт занятия общественно важным делом еще не автоматизировался (любопытный атавизм). Они переживают свою деловитость, вызывая этим неудержимое раздражение окружающих. Женщины-врачи этого склада любят в разговоре с интеллигентным пациентом объяснять свои предписания, тут же переводя терминологию с латыни на русский язык. Притом они говорят: «Мы называем это…»
Если злая секретарша находит в службе источник властолюбивых удовольствий, если для томной секретарши служба — необходимая уступка действительности, то деловая женщина ценит самый служебный процесс. Она отказывает величественно, но обстоятельно, с поучениями и резонами. И хотя она интересуется только тем, что она говорит, но человеку, который без карточек, скорее всего, на днях умрет, от резонов на мгновение становится легче. Склочники и секретарши, сердитые чиновники и обиженные писатели — все это странным образом сохранило свои формы и функции. В толстовском понимании эта стабильность эгоистических интересов и застарелых привычек была объективно нужной. Она означала, что целое существует, что бесчисленные устремления по-прежнему связаны одним узлом. Дело страны, дело войны делалось бы иначе и лучше без склочников и чиновников? Конечно. Но целое не могло извергнуть их на ходу, на ходу войны. Не до того ему было.
Под артиллерийским обстрелом нормально работали механизмы общественного зла, вместе с мужеством, вместе с терпением. Это истерзанная страна побеждала. И она же, сама того не зная, готовилась войти в новый разгул социального зла.
Утопическое мышление не хотело понять, что социальное зло неизбывно (хотя и заменимо), что человечество получало заменителей зла. Иногда это были наиболее подходящие, прогрессивные, так сказать, заменители. А все же… если ты ропщешь на социальное зло — посмотри, не занимает ли оно места зла еще более смертельного. В отличие от социального гедонизма, религия не заклинает зло и не обещает его уничтожить (только в царствии небесном), но включает его в свою систему двух миров — посю- и потустороннего. Что касается поту-… то уж тут — что кому дано. Для того, кому не дано, насущнейшая задача — как без религии выйти из эгоизма. Какова та гражданственность, та любовь, тот высокий труд, с которыми он выйдет из инфернальной тоски эгоизма?
Эгоистический человек подобен дикарю. Первобытное сознание исполнено ужасом перед враждебностью мира. Его побеждает культура — иерархическая связь ценностей, творчество, делающее свое чужим, любовь, делающая чужое своим.
При распаде системы ценностей происходит вторичное одичание культурного человека. При развале быта у него появляются пещерные замашки, пещерное отношение к огню, к пище, к одежде. Эгоистический человек слепо бродит среди явлений то агрессивно, то равнодушно-враждебных, отыскивая для себя лазейки наименьшего зла. Конкретные носители величайшего зла, взявшие на себя его теоретическое обоснование, — стоят у ворот. Мы все хотим их убить; мы хотим убивать как можно больше, отнюдь не вдаваясь в подробности их человеческого существования. Читая в газете о взлетающих в воздух руках и ногах фашистов, интеллигент испытывает удовлетворение.