Челюскинская эпопея
Шрифт:
Особое место в действиях челюскинцев во время гибели своего судна принадлежало кинооператору Аркадию Шафрану, запечатлевшему последние минуты гибели судна и тем самым также выполнившего свой профессиональный долг наравне с другими. Начавшееся торошение привлекло его внимание лишь как некое экзотическое явление, последствия которого в тот момент он едва ли мог предвидеть. Полюбоваться эффектным зрелищем он вызвал на палубу своих друзей:
— Ребята, скорее на палубу, там замечательные вещи: на нас идёт ледяной вал! Однако приказ капитана: «Зовите всех выгружать продовольствие!» вернул его к текущей прозе. «Таскаю ящики от трюма к борту. Скатываюсь по трапу на лёд и начинаю оттаскивать продовольствие. Неожиданно замечаю, что нос судна стал погружаться. В голове мелькнула мысль об аппаратуре, о
Скорей по трапу вверх в свою каюту. В одной или двух каютах заметил людей, собирающих вещи, инструменты. Прибежал к себе, помню только об аппаратуре и плёнке. Бросаю в железный ящик снятый материал, вытаскиваю аппарат, кассетницу с последними четырьмя заряженными кассетами и штатив. Но как унести всё это одному? Опять на палубу. О съёмке здесь нельзя и мечтать: где поставить тяжелый аппарат на неуклюжей треноге, чтобы не помешать работающим?
Перетаскиваю аппарат на лёд. Работать очень трудно. Ветер сильно бьёт, засыпает объектив снегом. Линзы объектива с приближением глаза потеют и покрываются тонкой корочкой льда. Навести на фокус почти невозможно. Сильно болит примороженная лупой щека. Всё-таки начинаю работать… аппарат стынет, ручка еле вращается. Приходится крутить, прилагая всю свою силу. Камера дёргается на штативе. «Челюскин» погружается всё больше и больше. Кончилась плёнка. Делаю попытку перезарядить. Сам удивляюсь, что на таком морозе и ветре удаётся это сделать. Пришлось бросить рукавицы и голыми руками держать металл. Продолжаю снимать, а в перерывах между планами подтаскиваю ящики. Руки и лицо окоченели. Нет больше сил дальше снимать. Ставлю камеру на общий план, а сам залезаю в палатку Факидова. Пытаюсь хоть немного отогреться. В палатке пробыл недолго. Слышу крики:
— Аркадий! Скорей! Судно погружается.
Опять к аппарату. Снимаю последний момент. Корма приподнимается, показывает руль и винт, из трюмов вырывается столб чёрной угольной пыли. Через несколько секунд судна уже нет» (т. 1, 1934, с. 238–239).
«Ломая лёд и разрушаясь сам, «Челюскин» стремительно ушёл на дно, точно нырнул. Возникло короткое хаотическое кипение воды, пены обломков корабля, бревен, досок, льдов. И когда кипение прекратилось, на месте «Челюскина» — майна, окружённая грязными, чёрными льдами. Едва «Челюскин» скрылся под водой, большинство из нас, движимые чем-то общим, бегом бросились к майне. Я побежал в числе других. Помню, с каким чувством я уставился на зловещую майну. Это было чувство недоверия. Где «Челюскин»? Он должен быть. Почему его нет?..
…Надо было начинать новую жизнь. Я оглянулся. Сотни и тысячи вещей в беспорядке разбросаны на снегу и льду. Пурга засыпает их. Ага! Вещи следует собрать в одно место… Я вижу: уже не один десяток товарищей таскает и собирает. Они опередили меня. Пока я созерцал и «признавал», товарищи начали работать. Я присоединяюсь к ним. Через несколько минут работу приходится прекратить.
— Товарищи! Сюда! Людей сосчитать! — кричал Бобров, помощник Шмидта по политической части… Работа длилась до позднего вечера. Никто в этот вечер не намечал плана работ, никто не управлял самой работой, не регулировал её, не отдавал никаких распоряжений… Всё делалось как будто само собой, причём люди разбились по участкам работ удивительно равномерно и целесообразно… Мы так назяблись за день, что и выданные тёплые вещи не могли нас согреть. Я мучился всю ночь, проведя её в полудремоте. Это была самая длинная, холодная, голодная и вместе с тем одна из самых замечательных ночей в моей жизни» (Семёнов, т. 2, 1934, с. 118–123). Суть приведённого текста — «никто не управлял самой работой, не регулировал её, не отдавал никаких распоряжений…», но вместе с тем исходно разношёрстный состав участников плавания оказался подготовленным к самому непредвиденному развитию событий.
Копусов позднее вспоминал о первых часах после гибели судна, когда после изматывающего аврала во мраке наступившей ночи «мучительно хотелось повалиться куда-нибудь, уснуть, забыть всё. Но ещё продолжалась работа, раздавали тёплые меховые вещи, малицы. Я не знал, где мне придётся жить. Заглянул в низенькую, наскоро поставленную палатку. Там в одиночестве сидел Факидов.
— Больше
— Один. Заходили Бабушкин и Валавин — ушли.
Я вполз в палатку, залез в спальный мешок и моментально уснул» (т. 1, с. 325).
Поставив палатки, устраивались по возможности кто как, что отметила в своих воспоминаниях гидрохимик Лобза: «Около восьми часов работали челюскинцы на 32–градусном морозе. Все мечтали о том, чтобы укрыться от ветра, отдохнуть.
— Место в палатке есть?
— Есть, залезай.
Так подбираются группы. Я заглядываю в одну из палаток, там человек десять — втиснуться невозможно. Иду к другой палатке:
— Сколько здесь человек?
— Пока я один, — слышится из темноты.
Узнаю по голосу одного из научных сотрудников. Подходят ещё трое. Образуется группа из пяти человек: Баевский и Копусов — заместители Шмидта, инженер–физик Факидов, или — по–челюскински — Фарадей… моторист Иванов, он же дядя Саша… пятая я. Надо устраиваться на ночлег. Получили по спальному мешку из собачьих шкур, зажгли фонарь «летучая мышь». Залезли в мешки, повалились на бугристый ледяной пол, местами покрытый фанерой и через мгновение заснули». (т. 2, 1934, с. 15–16).
Большинство женщин устроились на ночь в той самой палатке, которую Факидов устанавливал для своих инструментов, причём Васильева и Буйко согревали своих малышей собственным теплом. Не все смогли позволить себе забыться после напряженного аврала в спальных мешках и малицах, пережив моральное и физическое потрясение от катастрофы, участниками которой они оказались и жертвами которой отказывались себя признать. У радиста Кренкеля не было времени ни на переживания, ни даже на поиски жилья, потому что от него зависела связь с внешним миром и тем самым фактически жизнь и судьба ста трёх его товарищей по несчастью, которые старались помочь ему всем, чем могли.
«Бригада Кренкеля устанавливала алюминиевую радиоантенну, которая от ветра гнулась. Натянутые верёвки, которые держали помощники Кренкеля, чтобы сохранить устойчивое положение антенны, вырывались из рук и хлестали, — описал страдания радистов художник Решетников. — Палатки были поставлены на скорую руку, лишь бы только иметь убежище на первую ночь. Челюскинцы расположились на ледяном «паркете», подобрав под себя полы палатки. Прикрыв друг друга, мы начали постепенно согреваться.
— Подвиньтесь, братцы, от задней стенки. Радиоаппаратуру надо установить, — послышался голос Кренкеля. Он говорил невнятно, потому, что у него замёрзли губы. Бригада Кренкеля не успела установить палатку для радио, поэтому нам пришлось уплотниться и дать ему место. Постепенно все сплелись так, что трудно было узнать, где чьи руки и ноги» (т. 2, 1934, с. 12).
Сам снайпер эфира свои мучения, как физические, так и душевные, описал значительно сдержанней: «В углу на коленях приступаю к сборке радио. Освещение небогатое — фонарь с разбитым стеклом. Наш общий любимец — художник Федя Решетников следит за моими руками и светит мне фонарём. Приходится работать без рукавиц. Плоскогубцы, нож, провода обжигают руки. Изредка грею одеревеневшие пальцы в рукавах, но к сожалению, тепла там мало. Начинает не то подсыхать, не то подмерзать мокрое от пота белье, затекают колени. Нельзя даже протянуть ноги, так как палатка набита людьми. Приёмник, наконец, включён. Снимаю шапку, надеваю наушники — жжёт морозом уши. Но наушники быстро нагреваются… Ирония судьбы: 104 человека находятся на льдине в мороз, в пургу, ночью, никто во всём мире ещё не знает об их судьбе, а первое, что слышит лагерь Шмидта, — это весёлый американский фокстрот! Продолжаю вертеть ручку приёмника. Слышу, как Уэлен спрашивает у мыса Северного:
Не обнаружил ли ты сигналов «Челюскина»?
…Я включаю передатчик, зову обоих… Ответа нет. Опять слушаю… Иду к Шмидту» (т. 2, 1934, с. 4–5). Сквозь тьму ночи и завесу метели на истоптанном снегу с разбросанными тут и там бочками и ящиками проступали очертания вкривь и вкось поставленных наспех палаток со скатами, провисшими от накопившегося снега. И ни огонька на ледяном пространстве в сотни и тысячи километров, ничего, что напоминало бы о большом мире людей с его напряжённым ритмом жизни ХХ века… Сквозь завывания ветра иногда из палаток доносился сдержанный говор и временами даже смех.