Чердачный чорт (сборник рассказов)
Шрифт:
ЗИНОВЕЙ-ЧУМАЗЕЙ
— Зиновей-чумазей! Зиновей-чумазей! — Дразнят его ребята, прыгая на одной ножке и строя рожи.
Зиновей спокоен.
Изредка, когда особенно доймут, сграбастает какого почище да шершавой угольной голицей так ему вывеску разделает, что ребята бегают за неудачником целой улицей и визжат от удовольствия, пока, применяя самую жесткую мочалку и самое едучее мыло, потерпевший не смоет угольную мазню.
Как же быть угольщику Зиновею чистым?
У него угольная сажа не только до костей, — дальше въелась.
Не выходя из
Вот он какой уголь!
Всегда у Зиновея рожа черная, да не просто, а разными росписами — и так и эдак, а помыться некогда.
Приезжают с отцом из Москвы потемну, а чуть зарассветит — отец Зиновея с печки стягивает:
— Ну-ну, не разлимонивайся!
Кое-как мазнет Зиновей лапой по глазам, перехватит горячей картошки, затянет длинный кафтан под самые ребра и на свое кучерское место.
Только-только затрепыхались огненные петухи в окнах, не все еще хозяйки печки затопили, они уж тронулись на работу.
Лошадь у них самая первейшая — кляча, конечно, бурая и шершавая от угля, у ней, как у отца и Зиновея, только и блестят зубы да белки глаз.
Едут до Москвы все трое не особенно торопясь; отец и сын, сидя на свежем хрустящем угле, покуривают, поплевывают, и отец тарабарит всю дорогу. На месте не посидит, то спрыгнет, то снова сядет, лошадь обежит, прутик сломает — прямо зуда!
Зиновей хмурится и молчит.
Лошадь шагает в своем постоянном настроении, которое можно выразить словами известного поэта: «Уж не жду от жизни ничего я…»
Вообще сказать, лошадь и Зиновей друг друга понимают и чувствуют больше, чем отец их обоих вместе.
Отец одно — они другое.
Отец так — они совсем наоборот.
Из-за этого и вся оказия-то случилась. А отец с начала до самого конца так ничего и не понял.
Пока они ехали, пока дребезжали по шоссе, рассвет стал совсем розовый, и вот ярко вырисовался утренне-свежий спокойный город.
И когда солнечное утро, как молодая работница в синем халате, настригло и набросало в щели улиц золотые полоски блестящей бумаги — солнечных лучей, все еще дремал город. Еще позевывали милиционеры, переступая с ноги на ногу, и хохлились голуби на карнизах, еще бледнело электричество фонарей и витрин, — как вдруг далеко-далече зазвенело, как сломанный лед, дрогнули струны протянутых рельс, и, распевая и разбрасывая колючие белые цветы, побежали трамваи.
Покладистые дворники торопливей зашаркали метлами. Где-то громыхнул ломовой, зазвенел ключами кто-то, отпирая ларек, и чья-то рука вон в верхнем этаже отдернула занавеску, просвечивая свежим воском на солнце.
Город просыпался.
А на окраинах давно горланили гудки.
— Углей… углей, а вот угли-и-и-и!.. — затянул высоко и чисто отец Зиновея, поднимая голову и широко распирая грудь.
Рабочий их день начался.
Отец идет по тротуару, заходит во дворы, заполняет их своим голосом. Эхо подкидывает его напев до самых верхних окон и растягивает в длинные арки и подвалы.
Нет-нет, да вдруг вылезет незавидная старушка или хозяйка в плисовом салопе с засаленным передом.
Тогда Зиновей останавливает клячу, насыпает нужную мерку, и серебряная монета ярко блестит на черной ладони. Дело сделано, Зиновей дергает вожжи и снова плетется по середке улицы.
Ехать покойно, ни грузовик, ни легковик, никто не раздавит: кому охота мараться об угольщика?
И кляча спокойненько ковыляет по самым бешеным перекресткам.
Покупатель не част. Зиновей учится чтению по вывескам, наблюдает городскую суетню и размышляет, как умеет, по-своему. Перво-наперво он на всех обижен — с этой точки зрения он смотрит на все.
Вот мимо синий блестящий автомобиль «Фиат» фырк — и в сторону, как будто испугался измазаться о Зиновееву колымагу.
— Ишь ты, фыркает тоже! — обижается Зиновей на автомобиль, — а может твой шофер с моих углей чай пьет?!
Вот лихач на дутых шинах покосился одним глазом и так презрительно, что Зиновея передергивает. Он смотрит на его спокойный широченный зад, точно вросший в козла, и желает вдогонку:
— Уголек бы тебе горячий, ты бы взвился, боров племенной, и рысаку твоему под хвост.
Зиновей видел, что и кляча его поглядела на рысака так, как будто бы тоже желала ему уголька под хвост.
Случайно взгляд Зиновея падает на окно — солнце расцветило убранную комнату, посредине стол, на нем самовар и вокруг всякая всячина, за столом пьют чай, все чистые, веселые и совсем Зиновеем не интересуются.
— Вот лизоблюды, с моего угля чаем наслаждаются, дать бы вам его некипяченый, небось бы рожи скорчили!
Окно проплывает мимо. Из-за угла человек с портфелем и прямо на оглоблю: с какой брезгливой гримасой стирал он сажу с рукава! И главное на Зиновея и не взглянул. Никому до него нет дела, разве он человек? Он чумазей, чумазей угольный и больше никто.
И такая Зиновея забирает досада. Когда наездится вдоволь и угля под ним останется — только рогожку стряхнуть, — отец кончает кричать.
— Уфф! Накричался! — говорит он, довольно оглядывая пустую колымагу. Повертывает шапку задом наперед и садится ехать домой.
— Много беляков-то? — спрашивает он.
Зиновею все равно: не радуют медяки и беляки в кармане, Зиновей знает, что скажет отец:
— Полно насыпаешь, надо крупные вниз и не утряхать, много больше выйдет!
Вот ведь чудак, но не все ли равно, на три гривенника лишних, разве будешь от этого комиссаром? Все также чумазеем, только купишь лишний фунт кренделей или сотку горькой.
— Нет, не то, — и подступает Зиновею к глотке горечь, и кажется все бесполезным, ненужным.
Стоит ли терпеть такую насмешку, быть чумазеем, а не человеком, лишь за то, чтобы кое-как быть сытым да напиваться по праздникам и буянить, подражая отцу.
— Нет, но как же?..
Далеко рокочет город, они едут полем по мягкой пыли, и кляча грустно вздыхает об этом просторе, который ей не видать никогда.
Зиновей оглядывается на Москву, над ней дрожит зарево, как будто бы чудесная душа города боится его шума, жмется и вот-вот хочет подняться розовым паром и улететь и раствориться в небе или застынуть вторым млечным путем.