Через Москву проездом
Шрифт:
Глаша не помнила ни отца, ни матери, а также никого другого из своей фамилии, вырастила ее одинокая старуха Катя, добывавшая свой прожиточный минимум работой в исполкомовском плодовом саду. Катя была обезмужена войной и обездетена и, растя Глашу, учила ее, что главное женское дело в жизни – примоститься возле мужчины и сделаться ему необходимой, как челнок необходим швейной машинке. В школе учили другому, но Глаша не понимала, с кем и за что она должна бороться, и к шестнадцати годам, когда Катя умерла, успела проникнуться ее правдой.
И когда ей предложил пойти за него замуж сосед – отставной
Полковник был болен, с уставшим сердцем и изнемогшей работать печенью, ему нельзя было есть жирное, жареное, мясное, а собака лопала столько, что можно, было прокормить на те деньги полк. Глаша бегала по магазинам и на колхозный рынок – покупала, варила, кормила, но фабрики не бросала – фабрика давала ей ежемесячно сто двадцать рублей, и терять такую сумму было бы ей накладно. Раз в четыре месяца регулярно полковник отправлялся в госпиталь на профилактическое лечение, и Глаша по воскресеньям моталась на автобусе туда-сюда сто километров с набитыми авоськами.
Когда полковника похоронили и собравшиеся по такому случаю родственники, а также городская и военная общественность расселись за столом, чтобы справить поминки, Глаша ушла в свой пустовавший четыре года дом, села там на холодный железный лист под поддувалом печи, засунула голову себе между коленями и заплакала. Она потеряла свою правду жизни и теперь не знала, как ей жить дальше. Она хотела, чтобы кто-нибудь умный и все знающий взял ее за руку, повел и показал, что ей теперь делать, как быть, но никого такого не было.
Стояла зима, в нетопленом доме было как на улице, и Глаша скоро застыла. От этого слезы у нее вымерзли, и она поднялась, нашла в сенях заготовленные четыре года назад на растопку сухие дрова, вспомнила, поднатужившись, где лежат спички, и вздула огонь. Отвыкшая от предназначенной ей работы, печь задымила из всех щелей. Глаша легла на пол, возле огня, спасаясь от дыма, и тут и заснула и пронулась оттого, что ее дергали за уши и лупили по щекам.
~ – Чего… Это чего?.. – забормотала Глаша, выставляя руку перед лицом и жмурясь от электрического света, заполнявшего кухню. – Это как?.. – Узнала Нюрку Самолеткину, рванулась и закричала: – Че, сдурела?!
– Фу, проклятущая! – Нюрка отпустила Глашу, зубы у нее вылезли из-за губ, и она захохотала: – Спалa, что ли? А я думала – угорела.
Глаша огляделась и увидела, что дым весь вытянуло, а дрова обратились в угли, не нагрев стен.
– Сморило меня чего-то, – сказала она, трудно поднимаясь с пола и ощупывая будто обваренные уши. – Скажи, Нюра, отчего мне судьбы нет?
– Судьба у тебя есть, – сказала Нюрка, возвращаясь из сеней и громыхая дрова из охапки на железный лист под поддувалом. – Ты ее только неправильно понимаешь и взять не можешь.
Она устроила в печи огонь, и разбуженные Глашей дымоходы, заревев от удовольствия, потянули в себя пламя.
– Теперь я, Нюра, снова буду тут жить, – сказала Глаша. – Ты ко мне почаще заходи, я теперь одиноко жить буду.
– Дура и есть, – отрезюмировала Нюрка. – Молодая ты еще, солдатиков-то вокруг сколько – да у тебя простыни простывать не будут.
Но Глаша переселилась в свой дом и стала жить одиноко, потому что теперь она боялась мужчин, и, видимо, страх наложил на нее тайную мету – мужчинытоже обходили.ее своим вниманием.
Дом полковника Глаша как законная вдова получила в наследство, продала его, а деньги положила на книжку, которую завела еще с первой получки на камвольной фабрике и на которой, до того как она помести– ла на нее деньги, вырученные за дом, скопилось восемьсот пятьдесят два рубля и тридцать одна копейка. Полковничью собаку Нюрка Самолеткина советовала Глаше сдать на живодерню, но Глаша никуда ее не сдала и гуляла с нею по вечерам, хотя собаке это и не нужно было, так как она давно уже превратилась в дворовую и бывала на свежем воздухе больше, чем в помещении. Прогулки эти нужны были Глаше – чтобы не все время сидеть дома да смотреть телевизор.
Город, в котором жила Глаша, имел пятнадцать тысяч населения, двадцать три улицы, один консервный и один механический заводы, камвольную фабрику, Дом культуры строителей «Стамбул» и Дом офицеров. Освещение работало на одной центральной улице, а выходя за ее пределы, почему-то теряло свою жизнестойкость и днем, под лучами солнца, поблескивало остатками стекла от разбитых лампочек. В добрые снегопады улицы, застроенные частными домами, заваливало по макушку изгородей, и, выходя на работу, каждый прихватывал лопату, чтобы расчищать себе путь.
Время шло, и Глаша понемногу оттаяла, и раза два даже разрешила Нюрке Самолеткиной привести к ней в дом на предмет знакомства товарищей ее хахалей, пила вино, смеялась и танцевала, но, когда дело доходило до большего, скучнела и обнаруживала, что ничего ей не надо. Какой-то стебель, по которому поступала в ее тело жизнь, засох, и она жила без интереса к ней, как прошлогодняя трава к весеннему теплу. Но трава перепревает под солнцем и сгнивает, давая земле удобрение, а она была живой человек и ей надо было чем-то жить.
– Че же делать-то, Нюрка?! – стонала Глаша, когда ухажер ее обозленно сдергивал с вешалки пальто и уходил шлепать в темноте по грязи. – Это ж за что мне судьбы нет?
И всякий раз Нюрка говорила ей с убежденностью и усердием спасающего заблудшую душу пастыря: – Судьба у тебя есть, только ты ее неправильно понимаешь.
На Первое мая в клубе фабрики, как это водилось, состоялось торжественное заседание, концерт солдат из ближайшей, за речкой части, а после – танцы под их оркестр с трубой и барабаном. Глаша наметила после концерта идти домой, вышла уже на улицу, но оркестр играл так громко и хорошо, что ноги у нее стали будто колоды – не сойти с места, стояла в простенке между окнами, слушала и ревела. Тут ее и увидел председатель профкома, Валька Белобоков, давно когда-то, много уж лет назад, сидевший с ней за одной партой, теперь здоровый мужик с шишкастым толстым лицом, высокий и широкий, как пресс с соседнего механического завода. Он уже выпил в буфете и шел во двор опростать, видимо, организм от ненужной жидкости, веселый и довольный, булькая себе под нос ту мелодию, что играл оркестр.