Через реку
Шрифт:
– Падает! – воскликнула леди Монт.
– Не плачь, маленький!
– Он никогда не плачет, мисс.
– Весь в Джин. Мы с Клер до семи лет любили пореветь.
– Я ревела до пятнадцати, а после сорока пяти начала снова, – объявила леди Монт. – А вы, няня?
– Некогда было, миледи: у нас большая семья.
– У няни была замечательная мать. Их пять сестёр – все чистое золото.
Румяные щёки няни заалели ещё ярче, она улыбнулась застенчиво, как девочка, и потупилась.
– Смотрите, он скривит себе ножки, – предупредила леди Монт. – Довольно ему ковылять.
Няня, подхватив упиравшегося мальчугана, водворила
– Мама в нём души не чает, – сообщила та. – По её мнению, он будет вылитый Хьюберт.
Леди Монт издала звук, который, как убеждены все взрослые, должен привлекать внимание детей.
– Когда вернётся Джин?
– Не раньше очередного отпуска Хьюберта.
Леди Монт остановила взгляд на племяннице:
– Пастор говорит, что Ален остаётся в Гонконге ещё на год.
Динни, покачивая погремушкой перед ребёнком, оставила без ответа реплику тётки. С того летнего вечера год назад, когда она приехала домой после бегства Уилфрида, она не говорила сама и никому не позволяла заговаривать о её чувствах. Никто, да, вероятно, и она тоже, не знал, затянулась или нет её сердечная рана. Казалось, у неё вообще больше нет сердца. Девушка так долго и упорно подавляла в нём боль, что оно словно ушло в самые сокровенные глубины её существа и биение его стало едва уловимым.
– Теперь куда, тётя? Маленькому пора спать.
– Пройдёмся по саду.
Они спустились по лестнице и вышли на террасу.
– Ой! – огорчённо вскрикнула Динни. – Гловер отряс листья с тутового деревца. А они так красиво дрожали на ветках и слетали кольцом на траву. Честное слово, садовники лишены чувства красоты.
– Просто ленятся подметать. А где же кедр, который я посадила, когда мне было пять лет?
Они обогнули угол старой стены и подошли к ветвистому красавцу лет шестидесяти, поблекшую листву которого золотил закат.
– Мне хочется, чтобы меня похоронили под ним, Динни. Только наши не согласятся. Они потребуют, чтобы всё было чин чином.
– А я мечтаю, чтобы меня сожгли и рассеяли прах по ветру. Взгляните, вон там пашут. Люблю смотреть, как лошади медленно движутся по полю, а за ними на горизонте виден лес.
– "Люблю мычание коров", – несколько некстати процитировала леди Монт.
С востока, из овечьего загона, донёсся слабый перезвон колокольчиков.
– Слышите, тётя?
Леди Монт взяла племянницу под руку.
– Я часто думала, как хорошо быть козой, – сообщила она.
– Только не в Англии: у нас их привязывают и заставляют пастись на крохотном кусочке земли.
– Нет, не так, а с колокольчиком в горах. Впрочем, лучше быть козлом: его не доят.
– Посмотрите, тётя, вот наша новая клумба. Конечно, на ней сейчас мало что осталось – одни георгины, гортензии, хризантемы, маргаритки да немного пенстемон и козмий.
– Динни, как же с Клер? – спросила леди Монт, зайдя за георгины. – Я слышала, теперь с разводом стало легче.
– Да, пока не начнёшь его требовать.
– Но если тебя бросают…
– Сначала нужно, чтобы тебя бросили.
– Ты же сказала, что он вынудил её уйти.
– Это разные вещи, тётя.
– Юристы просто помешаны на своих законах. Помнишь длинноносoго судью, который хотел выдать Хьюберта?
– Он-то как раз оказался очень человечным.
– То есть как?
– Он доложил министру внутренних дел, что Хьюберт показал правду.
– Страшная история! – поёжилась леди Монт. – Но вспомнить приятно.
– Ещё бы! Она ведь кончилась хорошо, – быстро отозвалась Динни.
Леди Монт с грустью взглянула на неё.
Динни долго смотрела на цветы, затем неожиданно объявила:
– Тётя Эм, нужно сделать так, чтобы и для Клер всё кончилось хорошо.
IV
В окрестностях Кондафорда полным ходом шла традиционная шумиха, известная под названием избирательной кампании и, может быть, ещё более нелепая, чем это название. Местным жителям доказывалось, что единственно правильное для них решение – голосовать за Дорнфорда и что будет не менее правильно, если они проголосуют за Стринджера. В общественных местах их громогласно убеждали в этом дамы, сидевшие в автомобилях, и дамы, вылезавшие из машин; дома их призывали к тому же голоса, вырывавшиеся из репродукторов. Газеты и листовки уверяли их, что только они призваны спасти страну. Их приглашали проголосовать пораньше, но лишь один раз. Их непрерывно ставили перед парадоксальной дилеммой: как бы они ни проголосовали, страна всё равно будет спасена. К ним обращались люди, знавшие, казалось, все на свете, кроме одного: каким всё-таки путём следует её спасать. Ни кандидаты, ни превозносившие их дамы, ни таинственные бестелесные голоса в репродукторах, ни ещё более бестелесные голоса в газетах, – короче говоря, никто даже не пытался это объяснить. Оно и лучше. Во-первых, этого всё равно никто не знал. А во-вторых, какое значение имеют частности, когда вся суть в общем принципе? Поэтому не стоит привлекать внимание ни к тому факту, что общее складывается из частностей, ни к той аксиоме всякой политики, что обещать – не значит выполнить. Лучше, куда лучше выбрасывать широковещательные лозунги, дискредитировать противника и величать избирателей самым здоровым и разумным народом в мире.
Динни не участвовала в избирательной кампании. По её собственным словам, она для этого не годилась и к тому же, видимо, понимала всю нелепость поднятой шумихи. Зато Клер, хотя и она не без иронии взирала на происходящее, обладала слишком деятельной натурой, чтобы оставаться в стороне. Её активности весьма способствовало то, что люди вообще положительно реагируют на подобные начинания. Они ведь привыкли, что их убеждают, и любят, чтобы их убеждали. Предвыборная агитация для их ушей довольно безобидное развлечение, нечто вроде жужжания мошкары, которая не кусает. Когда же настаёт время отдать голоса, они руководствуются совсем иными мотивами: тем, за кого голосовали их отцы; тем, как голосование может отразиться на их работе; тем, на чьей стороне их лендлорд, церковь, профсоюз; тем, что они жаждут перемены, хотя ничего всерьёз от неё не ждут; а нередко просто тем, что им подсказывает здравый смысл.
Опасаясь вопросов, Клер старалась разглагольствовать поменьше и побыстрее переводить разговор на детей и самочувствие избирателей. Она обычно заканчивала тем, что спрашивала, в каком часу за ними заехать, отмечала время в записной книжке и уходила, чувствуя себя такой же растерянной, как и они. Поскольку она была Черрел, а не "чужая", они воспринимали её как нечто само собой разумеющееся, хотя лично были знакомы только с Динни, а не с ней. Клер представлялась им элементом чего-то незыблемого, потому что никто из них не мыслил себе Кондафорд без Черрелов.