Черкасов
Шрифт:
Ребята в гимназии любили Колю. Он не был забиякой и, хотя спуску обидчикам не давал, дрался без особого азарта и совсем без злобы. С побежденными был великодушен, побитый — зла не помнил. К третьему классу он уже не уступал по росту второгодникам, но верховодить склонности не проявлял. Спустившись во время перемены этажом ниже к приготовишкам, он изображал паровоз — с шипением, свистками, с убыстряющимся движением рычагов, представлял японца, скаля зубы и выкрикивая «банзай», превращался в дряхлую, согбенную старуху.
Среди же сверстников неизменно пользовались успехом другие «номера» — шаржи на преподавателей. Коля уморительно копировал латиниста Аннинского,
— Ступай выкинь эту дрянь, — спокойно сказал наставник про «усы», заботливо изготовленные дома из кусочка толстой распушенной веревки. На том дело и кончилось. Булатов вел у них русский язык и слыл человеком гуманным.
Учителя хорошо относились к Коле Черкасову, и многие проказы ему сходили с рук. Да и при шутках его подчас нельзя было удержаться от улыбки — в них были искорки подлинного комизма. Даже серьезные его выходки не очень раздражали: озорство, но не грубость, нелепость, но не злокозненность. Коля и дрался-то чаще всего с теми мальчишками, которые подкладывали на сиденья кнопки, брызгали чернилами, издевались над малышами.
Особыми успехами в учении Коля не отличался. Ему явно не хватало усидчивости, при устных ответах мешало заикание. По-настоящему нравились ему природоведение да география. Временами он становился сосредоточенным, аккуратным. Все шаловливое, мальчишеское куда-то отступало. И за две-три недели — чаще они приходились после болезни — он подтягивал запущенные предметы и в конце учебного года, хоть, случалось, и с переэкзаменовками, в следующий класс переходил.
У 10-й гимназии была хорошая репутация. Однако если бы мы заглянули в журнал третьего класса, где в 1915/16 году учился Николай Черкасов, то удивились бы обилию двоечников. К концу года неуспевающими числилось 28 учеников из 46. Восемь из ни:: имели годовые двойки по четырем и более предметам. В каждом классе не меньше трех-четырех ребят оставалось на второй год.
Няня Алена с недоверием приглядывалась к «заиньке», когда тот становился серьезным. Чуялось ей в этом затишье перед бурей. Так оно нередко и бывало. Наступал день, когда в Колю, по выражению той же Алены, «вселялся бес». Бросив ранец в угол и наскоро пообедав, он убегал во двор, где между поленниц так удобно было играть в прятки и казаки-разбойники. Когда в колодце двора темнело, Коля являлся домой — со сбитыми коленками, с занозами и ссадинами на руках. Если отец и мать оказывались в гостях или — что чаще — в театре, то Коля тут же заводил шумную беготню с Костей, Верой и детворой из соседней квартиры. Погони, смертельные схватки, снимание скальпов с «бледнолицых», опять битвы и побеги. Крепостью становился заслон из стульев, снарядами — домашние туфли, диванные подушечки.
Перед приходом родителей
Если такой дух бесшабашности овладевал Колей к концу учебного года, то тут не всегда помогало даже вмешательство отца, пробовавшего применять разные меры воздействия — от уговоров и отвлекающих подарков до наказаний. И в аттестате Николая Черкасова «за постоянные нарушения порядка в классе на уроках и переменах» выводилась четверка по поведению, что считалось событием исключительным. Один-два ученика в год, и то не в каждом классе, «удостаивались» такого балла.
Конечно, дело было не в одной только Колиной резвости и шаловливости. Потребность в разрядке оказывалась неодолимой. Она была сильнее страха наказания, стыда за переживания матери, жалости к ее слезам! Но в то самое время, когда стихийная сила будоражила мальчика и искала выход в приступах безудержного веселья и раздражающей взрослых подвижности и вертлявости, в черкасовской квартире уже иногда стал появляться его двойник — задумчивый отрок, который, с изумлением обнаруживая в калейдоскопе мира высший порядок — гармонию, потянулся к ней. Стихия, переполнявшая его, уже искала берегов и власти над собой.
Как-то — дело было на первом году обучения — простуженный Коля не пошел в гимназию. Стояло бесснежное ясное предзимье. Холодное солнце ярко освещало противоположную сторону улицы и отраженным светом наполняло всю квартиру Черкасовых, обращенную окнами на север. От вытопленных с утра печей шло легкое тепло. В комнатах было необычно тихо. Дети с няней ушли гулять. Анна Адриановна рукодельничала в кабинете — самой светлой комнате, с эркером. Одновременно она через толстое стекло, врезанное в стену кабинета для освещения кухни, присматривала за тем, как новая, еще малоопытная кухарка готовит обед. Из гостиной через две комнаты доносились неуверенные звуки пианино. Коля что-то подбирал одной рукой. Все дети немножко играли. Даже Верочка барабанила «Чижика», «В лесу родилась елочка». И мать, бойко наигрывавшая романсы и мелодии из «Графа Люксембурга», «Марицы» и многих других оперетт, не придавала этому никакого значения. И вдруг ее слух поймал знакомый, но необычно звучащий мотив. Сын верно выводил сложную мелодию «Баркаролы» Шумана, сопровождая ее самыми выразительными местами аккомпанемента.
Анна Адриановна поднялась, тихо пошла к сыну. В валенках на босу ногу и в теплой фуфайке он сидел перед инструментом, склонив голову набок, словно с удивлением вслушиваясь в то, что рождалось под его пальцами.
— Что ты подбираешь, заинька?
— Не знаю, тетя Александра играла. Я сейчас в кровати вспомнил.
Вечером Анна Адриановна рассказала мужу об этом случае. Было решено, что она начнет регулярно заниматься с Колей музыкой.
То, что оба сына наделены отличным слухом, родители знали давно. По их пению. И это казалось естественным. В семье и среди ближайшей родни все любили и умели петь, многие были музыкально одаренными.
Коля начал занятия с большой охотой. Нотная грамота давалась ему легко. Скромную материнскую технику игры на рояле он перенимал быстро, обещая в недалеком будущем превзойти свою учительницу. С тех пор отец старался почаще брать сына в театр, на концерт, а то и в Никольский собор на праздничную службу с прекрасным хором. Константин Александрович понимал хорошее церковное пение. В отличие от своей жены, питавшей явное пристрастие к легким и камерным жанрам, он отдавал предпочтение серьезной симфонической музыке. Но более всего он любил оперу.