Черная башня
Шрифт:
— Нет, касается.
Это всего лишь констатация факта, не более, но что-то заставляет ее приглядеться ко мне. Она перестает полировать серебро и мрачным глухим голосом произносит:
— Это дело рук того уголовника.
— Нет.
— Это он тебя надоумил.
— Мама, прошу тебя.
— Это он старается вытянуть что-то про твоего бедного отца.
— Мама, это я интересуюсь. Больше никто.
Она старается отвернуться от меня, отодвинуться подальше, настолько далеко, насколько это возможно, не выходя из
— Стыдись, Эктор.
— «Стыдись», — тихо повторяю я. — А чего стыдиться? Если отец прожил такую тихую, такую безупречную жизнь, то что постыдного может быть в том, чтобы побольше узнать о нем?
Долгое молчание, в течение которого она собирается с силами.
Теперь она смотрит мне в глаза — чтобы точнее направить снаряд. Вот он летит, неотразимый и смертельный в своем полете.
— Чего он точно никогда не делал, так это не разбазаривал семейный капитал на шлюху.
Знаете, что самое странное? Эта фраза меня не пугает, а освобождает. У меня в голове словно загорается свет, и я выдвигаю стул, и усаживаюсь на него, и смотрю ей в глаза, и потому, что все расшаркивания отброшены, я чувствую, что могу глядеть так на нее хоть сто лет, могу взглядом вывести ее из равновесия.
А когда я, наконец, нарушаю молчание, какими мягкими волнами расходится звук моего голоса!
— То, что ты сказала раньше, мама, правда. Я действительно прожил здесь всю свою жизнь. И при этом не знал ничего об отце. И о тебе. Конечно, я еще потому не слишком хорошо его знал, что и все остальные плохо его знали. Ты не исключение. Думаю, я принял как должное, что он не хочет, чтобы его знали.
Аккуратными движениями она снимает муслиновые нарукавники.
— А теперь? Теперь я думаю, мама, что ошибался. Не он сам, а что-то внутри его не хотело, чтобы про это «что-то» узнали. С отцом что-то произошло. Очень давно. Оно его беспокоило, он не мог избавиться от воспоминаний. Конечно, у меня нет доказательств. Но у тебя, мама, они есть. Думаю, тебе прекрасно известно, что случилось.
Есть женщины, которые, когда вы слишком близко подходите, защищаются слезами. Такова была Евлалия; мать, к ее чести, вела себя по-другому. Непрошеному гостю у нее всегда один ответ: ярость.
И вот она, в ее чистейшем выражении. Хриплый вопль, подобно слетевшей с дерева вороне, пикирует прямо на меня.
— На эту тему мне больше нечего сказать!
И когда я выхожу, вдогонку мне несется еще один — в нем, как мне кажется, звучит какая-то странная надежда, надежда одной фразой стереть весь разговор:
— Твой отец был хорошим человеком!
Десять минут спустя я уже в прихожей. В сюртуке и шляпе, рука лежит на ручке двери. Как видите, готов к вечерней прогулке — и в то же время не готов. Сотрясаемая исходящими от меня противоречивыми импульсами, ручка буквально дрожит.
И в этот момент я слышу кашель. Впрочем,
Папаша Время. Стоит, прислонившись к старинным часам.
Благодаря этому приступу я имею возможность изучить его внимательнее, чем когда-либо прежде. Борода патриарха — это ведь с такой бородой Моисей спустился с горы? Высокая, неустойчивая фигура: дорическая колонна на грани обрушения. Все, что когда-то в нем было прямым, теперь погнулось. Под разнообразными углами, как предметы, сваленные на чердаке.
— Как вы, месье?
Он протягивает руку, показывая жестом, что беспокоиться не стоит. Другой рукой он стучит себя по груди, пока в нее опять не начинает поступать воздух.
— Ничего… — Кашель. — Ничего особенного, просто… жидкость попала, кажется… не в тот акведук.
— Вам помочь?
— Мне? О, что вы, нет. Видите ли, я случайно… услышал ваш разговор. Между вами и вашей матерью…
В этот момент он делает нечто поразительное. Прикасается ко мне. Старческой морщинистой рукой он легонько сдавливает мне плечо.
— Послушайте, дорогой мальчик, вам нужно добрее к ней относиться. Ей ведь несладко пришлось. Если вы желаете разузнать о своем отце, существует масса других людей, к которым можно обратиться.
Этот его взгляд… точно так же он посмотрел на меня тогда, во время знаменательного обеда. Этот взгляд соучастника, с простодушной готовностью признающего свое соучастие. В тот, первый, раз он подействовал на меня странно успокаивающе. В конце концов, это ведь Папаша Время. Старый друг отца.
Который присутствовал на его похоронах.
— Ну конечно, — слышу я собственный голос. — Разумеется. — Я вглядываюсь в старинную рукопись его лица, вот-вот — и разберу таинственные строки. — Вы хотите сказать, что я… могу задать вам несколько вопросов об отце? О его прошлом?
— О да, это я и хочу сказать, — улыбается он. — Только для этого мы и годимся, старые развалины. С нами всегда можно вернуться в прошлое. Чем в более далекое, тем лучше. Только не в близкое, вроде сегодняшнего обеда: если вы меня спросите, что мы сегодня ели, вряд ли я вспомню. Кажется, рыбу.
— Курицу.
— Вот-вот, а я о чем? Забыл. Начисто. А теперь спросите меня, что я ел на обед в тот день, когда умер Мирабо, — отвечу как нельзя подробнее. Распишу все, до последней капли ликера.
От воспоминаний глаза у него начинают слезиться. Он сжимает и разжимает кулак.
— Я знаю, уже поздно, — произношу я, — но вы были бы сильно против, если бы мы…
— Против? — На его лице отражается непонимание. — Ах, вы хотите прямо сейчас? Что ж, пожалуй, можно и сейчас. Можно даже подняться наверх, в мою комнату, если вы не… Видите ли, я хотел бы вначале выпить какао. Под шоколад разговор льется легче, не правда ли?