Черная месса
Шрифт:
Позади громом гремела ненависть Титтеля:
— Моя прекрасная фрейлейн, вы меня опечатали навечно...
Оба, Хуго и Эрна, укрылись от дождя в парковой беседке. Девушка не плакала, но зубы ее стучали. Крупная, немного грузная фигура прислонилась, тяжело дыша, к деревянной стенке. Она шептала, как в забытьи:
— Это неправда, Хуго, это неправда — то, что он сказал, ради бога, не верь этому, это неправда!
Хуго тоже задыхался — от усилий разгадать загадку. Ах, как помочь Эрне, если он не понимал — где правда, а где ложь? Колени женщины дрожали, она цеплялась за хрупкое тело ребенка.
— Это неправда, Хуго, но кое-что другое — правда; что-то ужасное, страшное близится, Хуго! Что мне делать? Хоть в воду бросайся!
Резкие порывы ветра отшвыривали проливной дождь. Вскрытое, с разодранными тучами, грозовое небо усеяно было множеством синих ран.
Дома Эрна заперлась в своей комнате. Хуго не прочел ни строчки. Он сидел за широкой партой и размышлял. То, что Титтель был негодяем и преследовал какие-то низкие цели, — в этом сомнений не было. Эрна уверяла: «Это неправда». В то, что это и не могло быть правдой, он верил. Какая тяжелая у нее жизнь! Эти взрослые мужчины втянули ее в какой-то заговор, а потом выбросили игрушку своих замыслов, когда больше в ней не нуждались. О чем-то подобном он уже читал. В «секретные переговоры» Целника Хуго уже не верил. Он представлял себе свирепо вздрагивающие усы оберлейтенанта.
Когда Хуго проснулся на следующее утро, фрейлейн Тапперт стояла уже в комнате, полностью одетая. Мальчику пришло в голову, что она изменилась, даже кажется некрасивой. Глаза и щеки распухли, она не пахла свежестью, как обычно, и ни взгляда не бросила на Хуго. Она торопила его — чего раньше не делала — быстрее вставать и одеваться. Вдруг она сказала, словно это невиннейшая вещь:
— Мне нужно зайти сегодня на минутку домой. Ты ведь пойдешь со мной, Хуго? Только никому не рассказывай! Хорошо?
Домой! Это слово странно задело Хуго. Так у Эрны был свой дом! До сих пор ему казалось, что не существовало другого дома, кроме его собственного. Естественно, он знал, что каждый человек, каждый ребенок живет в каком-либо здании, в какой-то квартире. Но ведь точно так же он знал, что верблюды пересекают пустыни, а в Америке живут индейские племена. Дома — это ведь был только этот дом, здесь, эта комната с партой и спортивными снарядами, галерея, прихожая с паланкином, столовая. Эрна даже упоминала иногда о своей матери, о парализованном брате. Но если и было у нее в том же городе жилище, где она выросла, для Хуго это не имело значения: оно служило лишь второстепенной подготовкой к истинному существованию Эрны — здесь, с ним, при его родителях, в единственном в мире собственном доме. Когда он услышал теперь, что Эрна хочет взять его с собой в квартиру своей матери, его охватил легкий озноб. Нечто подобное должны чувствовать путешественники, собираясь войти в экзотический храм. Мать Хуго постоянно внушала воспитателям и гувернанткам, что они обязаны сообщать ей, если ведут ребенка в чужие дома (о квартирах и речи не было), вообще в незнакомые места. Мисс Филпоттс доходила до того, что ни разу не взяла Хуго с собой в лавку, где делала покупки. Бедняга должен был всегда оставаться перед дверью в поле зрения мисс, не сходя с места. Теперь же впервые в жизни ему подмигнуло чужое, и в его робости слились боязливое любопытство и страх пренебречь строгим родительским запретом.
Эрна и Хуго ушли из дому раньше обычного. Переживания, которые навалились на мальчика, были так сильны, что о них (даже если простое нетерпение считать чем-то незначительным) следует подробно сообщить. Думается, этот одиннадцатилетний мальчуган, способный сочинять экспромтом высокопарные стихи, был все-таки отсталым подростком, которого мог многому научить любой шестилетний ребенок из менее защищенных, жизненно-свежих слоев общества.
Наплыв чужого, натиск нового начался уже в прихожей дома. В материнском доме Эрны — отец умер уже три года назад — была не одна, а три прихожие, — ведь ее жилище окружало несколько дворов, полных деятельной жизни, детских криков и женской болтовни. Это был, впрочем, не густонаселенный дом рабочего квартала, а внушительное, старое, теперь уже немало обветшалое здание, о старинном достоинстве которого свидетельствовали некоторые подпорные арки, выпуклости лоджий, толстые стены и осевшая, проросшая травой мостовая. Раньше, вероятно, здание заселено было несколькими благочестивыми буржуазными семействами; теперь угнездились здесь многочисленные и далеко не столь добропорядочные семьи. Эти семьи и даже домовладелец мало смыслили в старинной красоте здания, — ведь внутренняя, обращенная во двор сторона каждого этажа обнесена была круговой железной галереей, которую называли здесь «полатями». С этих «полатей» свисало для просушки белье, а несколько более состоятельных жильцов свистящими выбивалками чистили тут свои ковры, половики, стеганые одеяла и перины.
Во мраке первой прихожей, прямо около входа, висело огромное распятие, у ног его горела вечная лампада, а вверху парил столь же вечный венок из розовых бумажных цветов. Подобное, хотя и меньшего размера, распятие вместе с олеографией мадонны и святого Антония Хуго увидел позднее в квартире Эрниной матери. Так что первое впечатление, полученное здесь мальчиком, было религиозным. Его родители не были религиозными людьми, они редко водили Хуго на богослужения. На последнюю пасху его взяли с собой в Рим. В соборе св. Петра он простоял «папскую мессу». Однако все эти ясные своды, торжественные или мистические витражи разных церквей не были мальчику чужды; они вызывали не священно-глухой ужас, а благочестивую отрешенность и неявно, но несомненно связаны были с комфортабельным миром отцовского дома. В Риме он стоял подле родителей перед сотней святынь, алтарей, мадонн и крестных мук. Но папа скупо и сухо говорил об этих Богом освященных изображениях и реликвиях, ронял необычные слова — «манера», «красочный слой», «скурцо» [34] , «кватроченто» [35] . Казалось, между папой и ему подобными существовало тайное соглашение, — не потому преимущественно почитать священные предметы, что они священны, а потому, что представляли собой редкую и высокую ценность для знатоков. Посвященные говорили о них в надменных, узкоспециальных выражениях, звучание которых весело и элегантно развеивало все божественно-страшное в этих образах. Кто знает, возможно, Папа Римский на своей седии [36] , овеваемый облаками и опахалами из павлиньих перьев, возглашаемый серебряными трубами, был божественным главой этих посвященных. Но где Бог? Конечно, он жил во всех церквах, в деревнях, в образах святых на крестном пути, и там — жил в полную силу. Но нигде не висел Он на кресте весомее и реальнее, чем во мраке этой прихожей, в волшебно-жутких бликах света масляной коптилки. Бесстыдно интимно, до смешного близко ко всем обитателям, ко всем мимо идущим висел он в этом помещении, и все же держал их, отбрасывая длинные тени, в устрашающем отдалении. Он висел тут — живее, одушевленнее, чем в любой церкви, этот выкрашенный желтым, безропотно-терпеливый страдалец, о художественной ценности которого никто, разумеется, не говорил. Как часто прикасался Хуго к изможденному Христу в папиной галерее, — к чудесной деревянной статуе четырнадцатого столетия, хотя это и было запрещено! Перед милым Божеством, которое купил отец, он не чувствовал никакой робости. Этого же Бога Эрны он никогда не отважился бы коснуться. Не Он принадлежал Эрне, а Эрна принадлежала Ему. Теперь Он отбрасывал на нее вздрагивающую сеть своей тени. Хуго чувствовал, как Эрна изменилась, как ускользала от него, уходила на чужбину — в свой родной дом.
34
Scorcio — перспективное приближение (искаж. ит.).
35
Кватроченто — итальянская живопись XIV столетия.
36
Седия — паланкин Папы Римского, который несли на торжественных шествиях.
Мать Эрны открыла дверь узкой темной передней. Хуго стукнулся о гладильную доску, прислоненную к стене. Из кухни рядом клубился облаком незнакомый запах, пахло водяным паром, искусственным жиром и пригоревшим молоком. Вошли в кухню. Мать Эрны была сильно смущена и быстро закрыла кастрюли на маленькой плите, прежде чем ввести посетителей в комнату. Эрна сказала: «Это Хуго!»
Мать только повторила: «Так это господин Хуго!» И бросила недовольный взгляд на свою красную руку кухарки, прежде чем пожать детскую ладошку. Женщина ни минуты не стояла спокойно. Казалось, она от кого-то спасалась бегством в своей клетке. Преследователь скрывался в ней самой. Тощее существо с тонкой шеей и очень крепким телом, которое повязанный передник делал еще выпуклее. Если она на мгновение останавливалась, то складывала обычно беспокойные руки на этой выпуклости. Когда оба вошли, она застыдилась и поспешно сняла с головы платок. У нее было совсем немного волос, сквозь седину просвечивала розовая кожа. Ее длинное лицо, являвшее взгляду застывшую, почти равнодушную скорбь, выражало желание: «Пожалуйста, не задерживайте меня! Очень мило, что вы здесь и не мешаете мне. Но не все еще готово, у меня забот полон рот. И не рассказывайте, ради бога, никаких новостей! Все новое неприятно и требует внимания. Как мне тогда все успеть?»
У Эрны же было что рассказать нового. Движением головы она показала на кухню. Скорбную маску материного лица омрачила еще одна тень. Секреты не обещали ничего хорошего. Она беспокойно бегала туда-сюда, с досадой передвигала предметы на комоде, наконец, принялась старательно вытирать стул, который предложила Хуго. Присутствие этого изящно одетого мальчика, излучавшего роскошь неведомой жизни, сковывало ее. Перед Хуго, посреди убогого жилища ее охватило неприятное чувство своего рода социального стыда. И сам Хуго ощутил нечто подобное, — и даже вдвойне: за себя и за хозяйку.
Эрна и ее мать стояли в дверях между кухней и комнатой. У Хуго было теперь время оглядеться. На стене над громоздкой кроватью не только висели распятие и цветная олеография Матери Божьей с мечом в сердце, но и несколько увеличенных фотографий торжественно-скорбно взирали на мальчика сквозь стекло между рамками. Это были, разумеется, портреты семейных усопших. Бога и мертвецов воспринимали здесь очень серьезно. Старший по рангу покойник, отец Эрны, с суровостью во взгляде господствовал над убогой комнатой. Подтянутый, бодрый мужчина в солидном парадном костюме, ровную темноту которого украшал «Крест за заслуги» на красной ленте. Он с трудом примирился с тем, что легкомысленный художник раскрасил его фотографию, изгнав вечное весеннее небо ателье над его смиренной головой. Хуго чувствовал, как испытующе смотрит на него портрет, полный живейшего неприятия.
Бог и покойники! Как по-другому все было дома! Там не говорили ни о Боге, ни о беднягах-усопших, которые в виде маленьких невзрачных фотографий стояли на папином письменном столе. Так, по крайней мере, представлялось Хуго в эти меланхолические минуты. Вообще, казалось, дома жизнь не воспринималась вполне серьезно. Всегда бережно сохраняемый налет несерьезности окрашивал все в приятные и красивые тона. Так было, к примеру, с тем, что люди называют смертью. Хуго знал, но не верил, что однажды должен умереть. Так же не верил он в будущую смерть родителей. Смерть не соответствовала его белой комнате, папиной галерее, маминому ателье и ее туалетам. На улицах часто можно было видеть похоронные процессии. Огромные траурные экипажи, неуклюже покачивающиеся, сверкающие черным от отвратительного лака, украшенные башенками, завитками, коронами, кистями и увешанные драпировками, — образ ужаса и мерзости! Как серебристая фольга, мерцала противная краска гроба среди тяжелых венков. И сами эти венки, противоестественно переплетенная проволокой зелень, — унижение для астр и хризантем, что прятались в тесном сплетении ржавчины и мха. Смерть была весьма и весьма неэлегантна. Смерть выглядела как старинный немецкий сервант в комнате фрау Тапперт: Хуго и ему подобные едва обращали на него внимание. Прежде чем умереть, нужно ведь заболеть. Болезням, однако, противостояли доктора и всевозможные облицованные белым кафелем и никелированные атрибуты гигиены. Если хорошенько подумать, болезнь, какой ее знал Хуго, не имела ничего общего со смертью. Ему нравилось состояние жара, когда можно так упоительно грезить. Ему вспомнились сейчас иллюстрированные издания классиков, которые у него имелись. Да, там изображались война, поединки, убийства, смерть. Однако этот вид пленительной смерти относился к той же главе, что и «любовь и любовные страдания». Это было и этого не было. Проливаешь слезы умиления над прекрасным, блаженно потягиваясь в постели, читая и выздоравливая. Здесь же, в этой комнате и в этой жизни, было все, что было.