Черная обезьяна
Шрифт:
В страсти по новому псу Шершня я разлюбил. От его «мама» меня всего кривило.
Однажды собрался и, весь покрытый липким ледяным потом, отправился с ним на вокзал, купил билет до какой-то, напрочь забыл какой, станции Велемирского направления.
Уселись на желтую лавку. Шершень спокойно смотрел перед собой, расположившись у меня в ногах.
Вышли, я дождался обратной электрички и шагнул в нее за секунду до того, как закрылись двери.
Шершень даже не смотрел на меня, как будто ему было стыдно.
— Я думаю, он мог бы вернуться, нашел бы дорогу… Просто не захотел.
Алька посмотрела на меня, потом мимо меня, потом снова на меня. Ничего не ответила.
Вскоре после того, как Шершень исчез из нашего дома, ушла и Муха, неведомо куда. И с лягушками какая-то напасть стряслась. Наверное, им некому стало петь.
Они умерли, и остались одни тараканы.
— А щенок куда делся? — спросила Алька.
Поленившись спросить «какой щенок?», я молча смотрел в окно электрички, немедленно соскальзывая глазами с любого предмета — ни на чем не желали задержаться. Скучные лавки вагона, серые столбы перрона.
Не… бо…
И жа… ра…
Электричка шла сквозь пекло, не остывая ни на единый градус.
Я долго тер потные виски горячими кулаками.
— Почему ты носки все время носишь какие-то странные? То оранжевые, то в белых полосочках? — спросила Аля.
Я осторожно открыл глаза. Она смотрела мне на ноги.
Плохой вопрос, не хочу отвечать.
Она о чем-то другом меня только что спрашивала… Про щенка.
— Сдох от чумки, двухмесячный, — ответил я, когда Алька уже отвернулась.
— Говорят, Велемир красивый город, — немедленно простила Алька мое молчание; ей хотелось разговора.
Напротив, через одну лавку, сидели мужик и баба. Мужик копошил рукой у бабы в цветастой юбке, как будто потерял у нее в паху что-то вроде часов. Баба как будто думала о своем — потерял и потерял. Хорошо поищет — найдет.
С ними был ребенок. Повернувшись спиной к родителям, встав коленками на лавку, он лизал железный поручень, и делал это довольно долго. Всю мерзость, которую перенесли на своих потных руках прошедшие сквозь наш вагон, мальчик уже пожрал.
— Он у вас поручень лижет, — сказал я наконец.
Удивительно, что Алька вовсе не замечала ребенка. Она их и на улице не видела никогда.
Баба, не обращая внимания на копошащуюся в ее тряпках руку, встала, взяла ребенка за шиворот, потрясла и сказала громко:
— Не лижи лавку! Грязная!
Ребенок убрал язык. Алька секунду посмотрела на грязную детскую мордочку и снова перевела взгляд на меня.
— Красивый? — повторила.
— Мм?
— Велемир?
— Красивый Велемир, — повторил я без смысла, подумав о Шарове.
Мужик все никак не извлекал руку, а мне хотелось, чтоб он что-нибудь достал наконец: серебряную ложку, огрызок яблока, очки без стекол, золотое колечко…
Спустя три часа мы миновали белобокие храмы, затерявшиеся в зарослях неведомого кустарника, пожухшей крапивы, посеревшей полыни, и вскоре вышли из электрички.
Алькины каблуки с перепадами цокали где-то за спиной, она тихо ругалась матом: покрытие перрона было так себе.
В здании вокзала я купил себе бутылку темного пива; Альке ничего не предложил, но она на это не обижалась. Если хотела — спрашивала сама.
— Я тоже буду пиво, — сказала.
— У меня отопьешь, — предложил я.
На это она тоже не обиделась. Может быть, жениться на ней?
Аля посмотрела на меня с нежностью и согласилась:
— Отопью у тебя.
Велемир был почти лишен кислорода, словно его накрыли подушкой с целью, например, задушить.
Август, август, откуда ж ты такой пропеченный и тяжкий выпал, из какой преисподней.
Хоть бы мокрый сентябрь заполз скорей за шиворот, приложил холодное ухо к теплому животу.
Не будет нам сентября никогда.
Я оставил Альке на самом донышке, уже выдохшееся, стремительно потеплевшее, на вкус хуже вчерашнего чая, недопитого чужим стариком. Она спокойно допила и отнесла пивную бутылку в урну.
— Я поселю тебя в гостиницу и съезжу по своим делам, хорошо?
Еще бы не хорошо.
В номере Алька сразу забралась в ванную и пустила воду, судя по шуму, сразу из всех кранов — громыхало о раковину, яростно шелестело о стены душевой, одновременно набиралась ванна, клокотал унитаз и отдельно, непонятно откуда, плескало об пол.
— Мокрица, — сказал я вслух, стоя возле двери ванной.
Поднял с пола ее туфлю, понюхал. Пахло пяткой.
Взял на ресепшене карту города, развернул Велемир, полюбовался, свернул обратно.
Поймал такси, назвал адрес; таксист был небритый, чужих кровей, молчаливый. Музыка в салоне не играла. В половичках на полу авто плескалась грязная вода: мыл недавно свое железо. В воде виднелись монеты: белая и желтая мелочь, кто-то успел уронить. Несколько минут я боролся с желанием поковыряться в грязной жидкости, извлечь рубли.
— Вот ваш дом, — сказал таксист, глядя перед собой.
— Сколько?.. Держите… А вы знаете, что это за дом?
— Здесь все знают.
— Что знают?
— Что это за дом.
— И что говорят?
— Что какие-то недоростки вырезали здесь один подъезд. Только никто их не видел никогда.
— Тут живет кто-нибудь? В тех самых квартирах?
— Конечно, живут. Я б сам тут жил, вместо того чтоб всемером в одной комнате с тещей, блядь.
Неместные так хорошо матерятся, такими родными сразу становятся, словно твою старую рубаху с благодарностью донашивают.