Черная обезьяна
Шрифт:
Бережно, двумя пальцами, еще раз потрогал ухо: оно было как раскаленная спираль, в ушной раковине можно печь яйца. Шмыгнул носом и понял ко всему, что нос у меня огромный, не умеющий вдыхать, заполненный черной (откуда-то знал, что черной) субстанцией, но если я попытаюсь высморкаться, у меня разломится напополам ухо и выпадет в лужу тот глаз, что открывается.
Одной рукой я придерживал ухо, не прикасаясь к нему: сделав ладонь ковшиком, накрыл его, будто оно было большой мясной бабочкой или, например, лягушкой. Ухо мое ухо, о!
Другой
Не раскрывая уха, встал на колено, упор, подъем, море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, спасла стена, так бы упал. Горячий затылок и в меру прохладный кирпич, как вам хорошо вместе.
Пошли, ты.
Пошли, разве я против.
И не надо на меня так смотреть, товарищ женщина.
Никому не надо.
Только одной даме я сейчас покажу, как я выгляжу, мы очень любим, когда женщины пугаются. Входим, волоча кишки за собой. Милый мой, что у тебя с кишками, отчего они так волочатся за тобой? Ерунда, не обращай внимания, со мной и не такое бывало.
Надеюсь, что очевидное различие формы моих ушей не станет препятствием для попадания в метро.
Мы познакомились с ней в метро. Она спускалась на эскалаторе, я поднимался и разглядывал девушек, которые делали вид, что меня не замечают.
Алька сама елозила своими веселыми глазищами по соседнему эскалатору, как будто там потерялся ее добрый знакомый.
Мужик у нее тогда был, чего она искала в метро, непонятно.
Я вперился в нее и смотрел — чуть не сломал шею, оборачиваясь. Она все это видела, и забавлялась этим, и в последнее мгновение оглянулась и показала язык.
Слизнула меня с эскалатора.
Я бросился вверх, бегом, бегом, бегом, извините, еще раз извините, с каким бы, а, удовольствием я бы взял твою, тетка, огромную сумку, мешающую мне бежать, и киданул вниз, чтоб она загромыхала туда, спотыкаясь на каждом фонаре… вот мы уже наверху, а там, черт, выход на улицу, махнул дверью, едва не зашиб идущего за мной, пробежал вдоль каменной стены, снова вход в метро, черт, нет жетона, влез без очереди, сдачу оставил железной тарелке, поскакал вниз, ничего не видя, когда глаза поднял — поперхнулся: стоит внизу, ждет, машет ручкой, смеется.
«Твою-то мать, может, она спутала меня с кем?» — подумал.
— Привет, мы что, знакомы? — спросил.
— Еще нет. Алька, — сказала она.
Она была вся такая как слива, которую хотелось раздавить в руке и есть потом с руки все эти волокна, сырость, мякоть.
— Ну. А ты кто? —
Кто я, блядь, такой.
С чего начать: глаза, уши, печень, сердце. У всего своя биография, свои воспоминания, свое будущее, до определенного момента разное.
С какого места приступим, у меня еще много мест.
Мы, ребенок я и моя семья, жили в двухэтажном доме старого фонда, на самой-самой окраине столицы; отсыревший, гнилой, тяжелый, полный копошащейся живности, дом был похож на осенний гриб.
На чердаке нашего дома жили голуби, очень много. Ночью было слышно: гурр, гурр, гурр — прилаживаясь спать, они разговаривали друг с другом на каком-то своем иврите.
Когда я просыпался, уже никто не гуркал, голуби улетали поклевать, побродить в лужах, поковыряться в семечках; в доме было тихо и очень солнечно. Сначала солнечно через закрытые глаза, потом прямо в открытые — как из ведра.
То есть последними засыпали уши, глазам уже было всё равно; а просыпались первыми глаза, уши еще ничего не соображали, только хруст подушки, быть может.
Зверья в доме еще не водилось, я шел босиком к туалету, вот еще один орган появился, доброе утро тебе.
Потом бегом в кровать — холодно, мурашки по детским лопаткам, большие, быстрые и рассыпчатые, как крупа.
По дороге несколько игрушек из деревянного ящика с собой в кровать — почему-то больше всего я любил белого пластмассового зайца с черными глазами, только его и помню до сих пор. Он был полый, в одном месте продырявленный, уши сросшиеся, стоят, как галуны у гусара, еще усы такие — можно пальцем трогать, неровные, как старая болячка.
Заяц играл с другими игрушками — видимо, солдаты еще были, большие, прямые, бестолковые. Почему-то мне было всё равно, что огромные зайцы воюют с солдатами, — никаких моих представлений о мире это не нарушало.
Наигравшись, вставал опять, включал телевизор, там было два канала, первый и второй.
Переключать программы надо было пассатижами, они лежали на столе возле.
Бывший переключатель тоже тут находился, расколотый на две части, отец никак не находил времени склеить, а может, и нельзя уже было склеить, но мать жалела выкидывать деталь.
В телевизоре показывали сельское хозяйство, краны, дирижеров, иногда врачей.
Сжимал пассатижи и щелкал, пока не надоедало: дирижер и трактор, скрипач и рожь, виолончель и комбайн…
После тракторов и скрипок хотелось есть.
На столе стояло молоко, в черной, прожженной, как царь-пушка, сковороде лежали нежнейшие сырники — мама.
Стук в окно — знал, кто стучит, но всегда пугался в первые мгновения.
Стучал сосед, на год старше меня, звали Серый — а как его еще могли звать? Также был Гарик, прибегал с другой улицы, весь в веснушках, на три года старше нас, лукавый, матерщинник.