Черная обезьяна
Шрифт:
— Нет таких известий. Нет! Потом, работа только началась — эти подростки поступили к нам несколько дней назад. И вообще, я, по сути говоря, имею дело с жидкостями, а не… с людьми. Так что…
Специалист вновь с неудовольствием посмотрел на Максима — и совсем раздраженно, даже не пытаясь скрыть эмоции, на меня.
На прощанье махнул полой белого халата.
Я еще раз, словно на память, приложил руку к столику.
…Дверь. Лифт. Бумага о неразглашении, которую мне молча подсунули, а я молча ее подписал.
Милаев вышел вслед за мной вроде бы покурить, но без сигареты.
Я остановился, не оборачиваясь к нему, принюхался к раскаленному воздуху. Лето в этом году сбежало из ада. Пахло дымом, валокордином, жаровней, плотью.
— Слушайте, — окликнул меня Максим, — правду говорят, что вы одноклассник Велемира Шарова?
Мой главный тоже всё время об этом спрашивает.
Неправда.
«Когда всё это кончится?» — лениво спрашивал я себя, ковыряя ключом в замке своей квартиры.
Опять заперла дверь изнутри, ненавижу эту привычку. Приходишь в родной дом и стоишь, нажав звонок, минуту иногда. Минута, блядь, это очень много.
Дверь распахнули дети, сын и дочь.
Это они закрылись, зря я ругался. Чтобы достать до замка и закрыть дверь, они вдвоем подтаскивают стул к порогу. Чтобы открыть — опять подтаскивают.
Она ростом с цветочный горшок с лобастым цветком в нем.
Он с велосипедное колесо, только без обода и шины — весь на тонких золотых спицах: пальчики, плечики, ножки — все струится и улыбается, как будто велосипед в солнечный день пролетел мимо.
Стоят с распахнутыми глазами.
— Ты что нам купи-ил? — ежевечерний допрос.
— Вот, жвачку.
— Какая это?
— Земляничная. Земляничные поляны.
Целые поляны земляники напихали себе в рот и стоят не уходят — вдруг у меня еще что есть в карманах. Жуют, как две мясорубки. Глаза от напряжения круглые и умные.
Снимаю ботинки, белые носки мои выглядят так, что ими пыль с книг вытирать можно.
— Мама дома? — спрашиваю тихо.
Отрицательно крутят головами, оба, одновременно, потом сын говорит:
— Нет, ушла.
Потом дочь говорит:
— Мамы нет, ушла.
Каждый из них говорит так, как будто второго не существует. На любой вопрос — два ответа.
— А папа есть?
— Ты папа.
— Вот наш папа.
Тыкнули пальцами с двух сторон, в левое бедро и в правое.
С недавних пор жена не боится оставлять их одних, правда, ненадолго. Они смирные, спички не жгут, окна не открывают, ковыряются у себя в комнате. Строят домик.
Еще мне кажется, что с недавних пор она их ненавидит — не постоянно, но припадками; может, поэтому и уходит, чтоб не видеть. Они машут в окно ей лапками, она отворачивается — и судорога на лице. Это я ее довел.
Вскрыл холодильник, пошуровал в холодке, нашел сосиску и старый сыр, начал грызть его как яблоко,
Дети проделали весь этот путь по большой кухне со мной: туда, обратно, туда. У холодильника дважды привставали на цыпочки, заглядывая.
— А есть что-нибудь вкусненькое? — он.
— Пап, дай чего-нибудь вкусненького! — она.
Из вкусненького варенье, они не хотят. Нет так нет.
Сосиску разогрел в микроволновке — она лопнула и начала там салютовать. Опять жена даст втык за то, что вся печка грязная внутри. Скажу, что не я.
(«Да, сосед», — скажет она.)
Вытащил тарелку, сосиска дымилась, искореженная.
— Ой, — сказал сын, глядя на сосиску.
— Вау, — протяжно сказала дочь.
Я внимательно посмотрел на дочку, она сыграла плечиком.
«Надо же, — подумал неопределенно, — девка уже…»
Встали по обе стороны от меня.
Я подумал и еще раз сходил к холодильнику за огурцом. Как вкусно: огурец, ошпаренная сосиска, сыр, вот хлеб еще достанем.
— Я тоже хочу огурец, — сказала дочь.
— А я сосиску, — сказал сын.
— Вы ели? — спросил я, пережевывая.
Они переглянулись: не помнят.
Опять встал, пошел к холодильнику. Сколько раз я открою-закрою его за время обеда — двадцать два или меньше? Яйца сейчас в гоголь-моголь взобьются. Кстати, да, яйца.
— Яичницу будете? — спросил, не оборачиваясь.
Когда вернулся — они вдвоем, ёрзая, сидели на моем стуле и доедали мой прекрасный обед.
— Пап, ты меня любишь? — спросила дочка весело.
— Люблю, люблю.
Треснул яйцом о край сковороды.
Сын смолчал, увлеченный вылавливанием огрызка сосиски, упавшего в банку с майонезом.
Дочка доела огурец и решила продолжить разговор с той же интонацией, как будто не произносила эту фразу семь секунд назад.
— Пап, ты меня любишь?
Вместо «ш» она произносит «с» — «любис».
— Нет, не люблю, — сам себе удивившись и не думая о смысле произносимого, вдруг ответил я, пошевеливая сковородой с яичницей.
— Как не любишь? — возмутилась дочь, глаза тут же наполнились слезами, и они потекли по, казалось, спокойному лицу — такая мука, что даже скорчить рожицу нет сил; хуже нет, когда дети так плачут.
— Господи, да люблю, конечно же, люблю, — перепугался я, едва не уронил сковороду и встал на колени рядом с дочкой.
— Так не бывает! — не прекращая плакать, очень высоким голосом сказала дочь. — Не бывает так: сначала любишь, потом не любишь!
(«Снацяла любис, потом не люби-ис!»)
В дверь позвонили. Я тоже заперся изнутри, из вредности.
Дети осыпались из-за стола. Толкаясь и голося наперебой «мама, мама!», кинулись к дверям.
Сейчас будут там сражаться за право придвинуть стул и провернуть замок.