Чёрная рада
Шрифт:
ОБ ОТНОШЕНИИ МАЛОРОССИЙСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ К ОБЩЕРУССКОЙ.
ЭПИЛОГ К «ЧЁРНОЙ РАДЕ»
«Черная Рада» написана мною сперва на южно-русском или малороссийском языке. Здесь напечатан вольный перевод этого сочинения. В переводе есть места, которых нет в подлиннике, а в подлиннике осталось многое, не вошедшее в перевод. Это произошло, как от различия духа обеих словесностей, так и от того, что, сочиняя подлинник, я стоял на иной точке воззрения, а в переводе я смотрел на предмет, как человек известной литературной среды. Там я по возможности подчинялся тону и вкусу наших народных рапсодов и рассказчиков; здесь я оставался писателем установившегося литературного вкуса. Думаю, что от этого подлинник и перевод, изображая одно и то же, представляют, по тону и духу, два различные произведения. Как бы то ни было, только считаю не лишним объяснить, почему русский писатель нашего времени, для изображения малороссийских преданий, нравов и обычаев, обратился к языку, неизвестному в Северной России и мало распространенному в читающей южно-русской публике.
***
Книга моя, появясь в свет не на общепринятом литературном языке, можеть ввести многих в заблуждение на счет понятий и цели автора. Вообразят, пожалуй, что я пишу под влиянием узкого местного патриотизма, и что мною управляет желание образовать отдельную словесность, в ущерб словесности обще-русской. Для меня были бы крайне обидны подобные заключения, и потому я решился предупредить их объяснением причин, заставивших меня избрать язык южно-русский для художественного воссоздания летописных наших преданий.
Когда Южная Русь, или, как обыкновенно ее называют, Малороссия, присоединилась к Северной или Великой России, умственная жизнь на Севере тотчас оживилась притоком новых сил с юга, и потом Южная Русь постоянно уже принимала самое деятельное участие в развитии северно-русской литературы. Известно каждому, сколько малороссийских имен записано в старых летописях русской словесности. Люди, носившие эти имена, явились на север с собственным языком, каков бы он ни был — чистый южно-русский, или, как утверждают некоторые, полу-польский, живой народный, или черствый академический, — и ввели этот язык в тогдашнюю русскую словесность, как речь образованную, освоенную
Казалось бы, этим поворотом взаимных племенных влияний должно было завершиться развитие литературного языка в России; но на деле вышло, что силы творящего русского духа еще далеко не все пришли в соприкосновение. В то время, когда Пушкин довел русский стих до высочайшей степени совершенства, до nec plus ultra пластики и гармонии, — из глубины степей Полтавских является на севере писатель, с поверхностным школьным образованием, с неправильною речью, с уклонениями от общепринятых законов литературного языка, явно происходящими от недостаточного знакомства с ним, является, и поклонники изящного, отчетливого, гармонического Пушкина заслушались степных речей его... Что это значит? Это значит, что Пушкин владел еще не всеми сокровищами русского языка, что у Гоголя послышалось русскому уху что-то родное и как бы позабытое от времен детства; что вновь открылся на земле русской источник слова, из которого наши северные писатели давно уже перестали черпать...
Судя по сходству древних обычаев у Великороссов и Малороссиян, надобно думать, что в глубокую старину вся Русь говорила одним и тем же языком, или очень сходными между собою наречиями; и, вероятно, русское слово было развито до лучших своих форм преимущественно в той стране, которая была тогда средоточием силы народной, — в земле Киевской. Чем дальше от этой страны, тем резче должны были быть областные отличия и уклонения от собственно южно-русского слова, что и отразилось частью в северно-русских летописях. Тем не менее, однакож, язык земли Киевской должен был служить образцом для всего первобытного русского мира. Но, в следствие политических переворотов, гражданственность мало по малу ослабела в пределах древнего Киевского княжества, и Русский народ развил свои государственные силы преимущественно на севере — сперва со Владимире на Клязьме, а потом в Москве. Здесь древний русский язык, каков бы он ни был во времена Владимира и Ярослава, пошел к развитию особенным путем, так как он начал вбирать в себя пищу из особенной народной почвы, при особенных государственных и общественных обстоятельствах. Московская земля является сильным, все к себе притягивающим царством, и, создавая новые формы жизни, создает язык, выражающий эти формы. Так он достигает той степени развития, на которой застали его, присоединясь к северно-русскому народу, разрозненные с ним Татарами южные Русичи.
Что же делали они с языком своим во все время разлуки с Русью Северною? Некоторые из наших ученых, не обинуясь, утверждали, что они позабыли настоящую русскую речь, поддавшись влиянию польского языка, который-де, смешавшись с языком южных Русичей, произвел смесь, называющуюся ныне языком малороссийским. Выходит так, как-будто малороссийский язык произошел от польского. Но памятники южно-русской народной словесности, беспрестанно открываемые этнографами, приводят к важному в этом случае вопросу — который из двух языков мог быть отцом другого: тот ли, который имеет богатые красотами песни народные, захватившие в себя этнографические и религиозные факты из глубочайшей языческой древности, или тот, который таких песен не имеет? Польский язык не только беднее народными произведениями, но и моложе южно-русского; и, если мы находим в нынешнем малороссийском языке слова польские, то это значит, что они были заимствованы самими Поляками у южных Руссов и сделались общими обоим племенам [1] . Не позабыл южно-русский народ того языка, на котором говорили князья и дружины их; ибо он продолжал жить собственною жизнью мимо ханских баскаков и Литвинов, которым не было никакого дела до его нравов и языка. Заимствованное одним народом от другого носит признаки своего первообраза и непременно уступает ему в силе и красоте; а здесь случилось напротив. Польская народная словесность, даже во мнении самых горячих её приверженцев, далеко отстает от малороссийской в силе, разнообразии, блеске и пластической красоте созданий. Как же у нас на Руси может существовать мнение, что эта бедная словесность родила богатую? Много есть этому причин; но я укажу только на одну: что ученые наши — и именно историки и филологи — по большей части удалены своею жизнью от непосредственного изучения народа, и особенно южно-русского, что они по необходимости повторяют одни другого, и что — ко вреду науки — есть между ними такие, которые думают играть роль русских патриотов, унижая одно русское племя перед другим. Какие же последствия такой недостаточности живых наблюдений, и к чему ведет эта племенная исключительность воззрения на Русь? С одной стороны, это поселяет в доверчивом к авторитетам юношестве пренебрежение к предмету, достойному самого прилежного, специального изучения, с другой — питает чувство племенного отчуждения, выражающееся у Малороссиян или равнодушием ко всему, что не малороссийское, или безобразными карикатурами действительности [2] . Может быть, кто-нибудь и выигрывает от такого положения дел, только не общество. Для общества нужна любовь, а где нет любви, там нет и успехов жизни. Поэтому те из наших ученых, которые, из простодушного или притворного патриотизма, ограничивают круг специального изучения народа и его речи так называемым настоящим русским человеком, отчуждая, в слепоте своей, от участия в деле самопознания и самовыражения многие миллионы южного русского племени, — действуют против успехов нравственного развития России.
1
Разумею слова, составляющие красоту а не безобразие языка, — слова, которыми любят выражаться наши народные песни и поэты, а не те, которые случается слышать от людей, носящих на себе иногда очень грустные отпечатки чуждой национальности.
2
Укажу на некоторые места в рассказе Основьяненка Солдатский Портрет, на те сочинения Гребенки, в которых являются действующими лицами Великороссияне, и наконец на самые «Мертвые Души» Гоголя, в которых русские мужики изображены, по моему, карикатурно-верно, но далеко неудовлетворительно со стороны глубокой внутренней связи, какая должна существовать между писателем и народом.
К счастью природа русского человека сильнее заблуждений ученых и неученых фанатиков, и как бы ни подавляли ее мертвящие слияния людей без сердца и без истинного разума, при блогоприятных обстоятельствах она снова получает свою жизненность. С некоторого времени в южно-русском образованном обществе начала пробуждаться любовь к родной поэзии и родному языку — но отнюдь не в следствие общего движения Славянских племен к своенародности, как полагают некоторые, движения, сравнительно очень недавнего. Эта любовь выразилась произведениями, которые не имеют большой цены на нынешний наш взгляд, но которых влияние на общерусскую литературу оказалось благотворным. Гоголь от своего отца, автора и актера нескольких драматических пьес на малороссийском языке, получил первое побуждение к изображению малороссийской жизни в повестях. Круг людей, в который он попал по своим житейским обстоятельствам, и влияние окружавших его личностей указали ему формы речи, в которых его создания могли быть доступны обществу: он начал писать по-великорусски. Многие из Малороссиян сожалеют, что он не писал на родном языке; но я нахожу это обстоятельство одною из счастливейших случайностей. По своему воспитанию и по времени, с которым совпало его детство, он не мог владеть малороссийским языком в такой степени совершенства, чтобы не останавливаться на каждом шагу в своем творчестве, за недостатком форм и красок. Каков бы ни был его талант, но, при этом условии, он имел бы слабое влияние на своих соплеменников, а на великорусское общество никакого. Но, заговорив о Малороссии на общедоступном для обоих племен языке, он, с одной стороны, показал своему родному племени, что у него есть и было прекрасного, а с другой — открыл для Великороссиян своехарактерный и поэтический народ, известный им дотоле в литературе только по карикатурам. Судя строго, малороссийские повести Гоголя мало заключают в себе этнографической и исторической истины, но в них чувствуется общий поэтический тон Малороссии. Они подходят ближе к нашим народным песням, нежели к самой натуре, которую отражают в себе эти песни. Нельзя сказать, чтобы произведения Гоголя объяснили Малороссию, но они дали новое, сильное побуждение к её объяснению. Гоголь не в состоянии был исследовать родное племя в его прошедшем и настоящем. Он брался за историю Малороссии, за исторический роман в Вальтер-Скоттовском вкусе, и кончил все это «Тарасом Бульбою», в котором обнаружил крайнюю недостаточность сведений о малороссийской старине и необыкновенный дар пророчества в прошедшем. Перечитывая теперь «Тараса Бульбу», мы очень часто находим автора в потемках; но где только песня, летопись, или предание бросают ему искру света, — с непостижимой зоркостью пользуется он слабым её мерцанием, чтоб распознать соседние предметы. И при всем том «Тарас Бульба» только поражает знатока случайной верностью красок и блеском зиждущей фантазии, но далеко не удовлетворяет относительно исторической и художественной истины. Здесь опять многие из Малороссиян сожалеют, что Гоголь не продолжал изучать Малороссию и не посвятил себя художественному воспроизведению её прошедшего и настоящего; и опять я в его стремлении к великорусским элементам жизни вижу счастливейший инстинкт гения. В его время не было возможности знать Малороссию больше, нежели он знал. Мало того: не возникло даже и задачи изучить ее с тех сторон, с каких мы, преемники Гоголя в самопознании, стремимся уяснить себе её прошедшую и настоящую жизнь. Но если предположить, что Гоголь вдался бы в разработку малороссийских архивов и летописей, в собрание песен и преданий, в разъезды по Малороссии, с целью видеть собственными глазами жизнь настоящую, по которой можно заключать о прошедшей, — наконец, в изучение политических и частных международных связей Польши, России и Малороссии; то приготовления к художественному труду поглотили бы всю его деятельность, и, может быть, мы ничего бы от него не дождались. Напротив, обратясь к современной великорусской жизни, он дохнул свободнее; материалы у него были всегда под рукою, и только сознание недостаточности собственного саморазвития останавливало его творчество. Все-таки он оставил нам памятник своего таланта в нескольких повестях, комедиях и, наконец, в «Мертвых Душах», этой великой попытке произвести нечто колоссальное. Приверженцы развития малороссийских начал в литературе ничего в нем не потеряли, а все Русские вообще выиграли. Да разве мало малороссийского вошло в «Мертвые Души»? «Сами Москвичи признают, что, не будь Гоголь Малороссиянин, он не произвел бы ничего подобного» [3] . Но создание «Мертвых Душ», или, лучше сказать, стремление к созданию (выраженное Гоголем в «Авторской Исповеди» и во множестве писем), имеет другое, высшее значение. Гоголь, уроженец Полтавской губернии,
3
См. Несколько слов о поэме Гоголя: «Мертвые Души», К. Аксакова. Москва, 1842 года, стр. 17 — 18.
4
См. «Авторскую Исповедь», в «Сочинениях и Письмах Гоголя» т. III, стр. 500.
5
Имена Шекспира, Байрона, Вальтера Скотта связывают в один народ Англичан и Шотландцев, рассеянных по всему свету. Имя Гоголя равно драгоценно для Великороссиянина и Малоросса. Русская литература, со времен Гоголя, сделалась родственнее для Малороссиян: они в ней увидели себя, в настоящем и прошедшем. С другой стороны Великороссияне, посредством сочинений Гоголя, как бы вновь узнали полюбили и приобрели душою Малороссию.
Я сказал, что малороссийские произведения Гоголя дали побуждение к объяснению Малороссии, и сказал это не без основания. Все, что было до него писано о Малороссии на обоих языках, северно и южно-русском, без него, не могло бы произвести того движения в умах, какое произвел он своими повестями из малороссийских нравов и истории. «Тарас Бульба», построенный на сказаниях Кониского и Боплана, сообщил этим писателям новый интерес. В них начали искать того, что осталось незахваченным казацкою поэмой Гоголя, и сохраненные ими предания старины получили для ума и воображения прелесть волшебной сказки. Это очарование разлилось и на другие летописи, которых до тех пор не замечали за Кониским. Приведение их в известность повело к сличению: открытые противоречия родили потребность узнать истину. Наступил момент исторической разработки, до которого далеко еще было автору «Тараса Бульбы», как это всего лучше доказывает современная этому произведению статья Пушкина о Кониском (в «Современнике» 1830 года), в которой нет и намека на его недостатки со стороны фактической верности. Открыта мною и издана профессором Бодянским «Летопись Самовидца», не имеющая ничего себе равного между малороссийскими летописями. Новый взгляд на историю казацкой Малороссии начал проявляться в печатных и рукописных сочинениях. Недоверчивость к собственным источникам, возбужденная всего больше упомянутой летописью, заставила нас обратиться к источникам польским. Живые сношения знатоков родных преданий с беспристрастными польскими учеными, и преимущественно с покойным графом Свидзниским и Михаилом Грабовским, утвердили в южно-русских писателях здравые понятия об исторических явлениях на Украине обеих сторон Днепра. С другой стороны, профессор Бодянский издал знаменитую летопись Кониского, или «Историю Руссов», которая составляла настольную рукопись каждого почитателя памяти предков в Малороссии, и то, что было уж решено и обсужено на счет её между южно-русскими учеными, но не было еще высказано печатно, по случайным обстоятельствам, — высказано московским профессором Соловьевым в «Очерке Истории Малороссии». С Кониского снята священная мантия историка. Он оказался, во первых, фанатиком-патриотом южной Руси, из любви к ней, не щадившим, на перекор истине, ни Польши, ни государства Московского, — во вторых, человеком необыкновенно талантливым, поэтом летописных сказаний и верным живописцем событий только в тех случаях, когда у него не было заданной себе наперед мысли. Заслуга г. Соловьева, как критика летописи Кониского, велика [6] , хотя до сих пор не оценена Малороссиянами, которые унижение своего Тита Ливия приняли, по старой памяти, за недоброжелательство к их родине. Но уже прошли времена умышленного недоброжелательства: оно остается теперь только при тех писателях, которые, как люди, равно чужды сенерно и южно-русскому обществу, и которых имена не достойны быть упомянуты там, где говорится о высоком стремлении к истине. Лучшим заступником г. Соловьева против простодушных неудовольствий некоторых Малороссиян будет их родной писатель, Н. И. Костомаров, которого труды слишком долго для науки оставались в неизвестности, но за то, без сомнения, примутся теперь обществом тем с большим сочувствием и уважением.
6
С удовольствием помещаем такой справедливый отзыв о г. Соловьеве, тем более, что читатели в этой же книге Р. Беседы найдут опровержение многих его ошибок. Изд.
Это одна сторона движения, которое усилил Гоголь своим прикосновением к малороссийской народности. Но в то время, когда отвлеченная наука делала свое дело в области историко-этнографического исследования южной Руси, в обществе почувствовалось сознательнее прежнего желание допросить свой народ на его родном языке. Перестали искать в нем смешного, простодушного и даже хитро-наивного. Взгляд на простолюдина сделался глубже и симпатичнее. Мы начали внимательнее прежнего вслушиваться в его песни. Внутренний образ Малороссиянина сказался нам в красоте, нежности и мрачной энергии языка и музыки этих песен. Появились новые сборники эпических и лирических произведений народного ума и чувства. Этнография перешагнула с затверделой почвы летописей на живую, производящую почву национальной поэзии; история с удивлением увидела себя в цветистой и сияющей одежде народной песни. Мы пожелали войти в хату мирных потомков того казачества, которое, по собственным его словам, «полем и морем славы у всего света добыло»; мы пожелали слышать их речи без переводчика, каким явился в русской литературе Гоголь; мы уже подросли до того, что в состоянии были понять все нежное и гармоническое в подлиннике. И нас ввел в мужичью хату Григорий Квитка, писавший под именем Основьяненка. Повесть его «Маруся» до сих пор не оценена по достоинству. Видели в ней пленительную живопись простонародных обычаев, теплое чувство и много сцен, истинно-патетических; но упустили из виду, что ещё ни в одном литературном произведении простолюдин-Малороссиянин, лишенный всякого иного общения с людьми просвещенными, кроме Слова Божия, не являлся в столь величественной простоте нравов, как в этой повести. Это не чернорабочий пахарь, а человек, в полном значении слова. Его не усовершенствовала современная образованность. Он ничего не видал, кроме своего села. Он не грамотен; он занят только полевыми и домашними работами. Слово Божие, которое он слышит в Церкви, внедряется в нем одними только явлениями природы, которые он любит бессознательно, как младенец свою кормилицу. Но во всех его понятиях и действиях, от взгляда на самого себя до обращения с соседями, поражает нас именно какое-то величие, в котором чувствуешь естественное благородство натуры человеческой. Никто не скажет, чтоб это была аффектация. Тогда бы Квиткин поселянин не возбуждал к себе такого сочувствия; он не впечатлелся бы в душе и не сделался бы её любимым приобретением. Сердца обмануть невозможно, и слезы, пролитые в Малороссии над чтением «Маруси», составляют факт, которым не должна пренебречь эстетическая критика. Квитка написал на малороссийском языке несколько повестей, в которых много равного «Марусе» по частям, но в целом ни одна с нею сравниться не может. И однакож, везде у него проходит, в более или менее выразительных чертах, величавый образ малороссийского простолюдина, это глубоко нравственное лицо, которое ведет свое происхождение от неизвестного нам общества... Пораженный этим явлением, ум читает в нем деяния истории, гораздо серьезнейшей, нежели казачество, гайдамачество и все, чем наполнены наши исторические сочинения. Душа чует здесь сильное начало народной жизни, развитое при неизвестных нам счастливых обстоятельствах и, мимо войн, мимо искусственных возбуждений нравственности, усвоенных гражданскими обществами, продолжающее жить само в себе и само для себя. Оно-то сообщает украинской народной поэзии, в новом её развитии, у писателей, подобных Квитке, достоинство выражения, которому далеко не соответствуют материальные обстоятельства племени; оно придает ей эту мягкость оборотов, это тонкое чувство приличия в соотношениях людей между собою, это сознание блогородства нравственной своей природы, которое у других народов является только следствием долгого пребывания общества в положении избранного, лучшего, всеми почтенного и независимого класса людей. Я не сделаю преувеличения, если скажу, что малороссийские простолюдины — разумеется, лучшие из них, подобные некоторым лицам повестей Квитки, — в своих установленных обычаем сношениях между собою, как кум с кумом, зять с тестем, дочь с крестной матерью, невестка с новой семьей, в которую она вступает, или просто хозяин с праздничным своим гостем, в своих свадьбах, крестинах, поминовениях усопших и земледельческих празднествах, ведут себя с каким-то гордым, внушающим невольное уважение, величием и достоинством. Мы мало знаем народ и смотрим на него больше с точки зрения хозяйственной; мы держим себя в стороне от него, никоим образом не принадлежа к его обществу. Но мне случалось попадать в такие отношения, когда забывалась разность сословий и образованности, когда мое присутствие не замечалось; и тогда я бывал поражаем сделанными мною наблюдениями...
Повести Квитки представляют теплую, простосердечную живопись нравов наших поселян, и очарование, производимое ими на читателя, заключается не только в содержании, но и в самом языке, которым они писаны. На русский язык они почти не переводимы, потому что в нем не откуда было образоваться соответственному тону речей. Великорусские простолюдины, не имея в своей натуре свойств народа Малороссийского, слишком резко отличаются от него характером языка своего; а литературный русский язык, даже и у Гоголя, плохо служил для выражения семейных бесед нашего простонародья, его ласок, его огорчений, его насмешек и сарказмов. Всего лучше доказал это сам Квитка, когда, по просьбе журналистов, перевел «Марусю» и еще несколько повестей своих. Малороссияне не в состоянии читать их, — до такой степени они не похожи на подлинники. Один из русских писателей, имевший на него влияние великого авторитета, убедил было его совсем оставить язык, доступный небольшому кругу читателей и, по примеру Гоголя, писать на общепринятом литературном языке. Квитка написал несколько больших повестей и напечатал в журналах; но — странное дело! — тот самый писатель, который смешил и заставлял плакать своих земляков малороссийскими рассказами, сделался для них так же скучен, как и для Великороссиян. Что это значит? Отчего автор очаровательной «Маруси» не имел на русском языке успеха автора «Вечеров на Хуторе»? От того, что он думал на малороссийском языке, и, заговорив на великорусском, был так не ловок в каждой своей фразе, как молодцеватый малороссийский парубок, который бы вздумал играть роль русского добра молодца. Журнальная критика справедливо причислила его к посредственным рассказчикам, и публика перестала читать его, предпочтя ему писателей-говорунов, которых и имена странно было бы упомянуть рядом с Квиткою. Но Малороссия не позабыла первых повестей его, и, не смотря на малоизвестность его в России, ставит его наряду с величайшими живописцами нравов и страстей человеческих, каковы Вальтер Скотт, Диккенс и наш Гоголь. Он уступает им в разнообразии предметов творчества, но за то в своем роде, который составляет самую трудную задачу для современного писателя, далеко превосходит каждого.