Черная свеча
Шрифт:
— Сергей, тебя хорошо подготовили.
Сергей Упоров погиб в первые дни Отечественной…
«Если бы это случилось раньше…» — мысль была не по-сыновьи жестокой, и он тут же нашёл ей оправдание: не кто иной, как папа завоёвывал ему одиночную камеру. «Господи, какая боль! Лучше бы мне не родиться». Зэк ухватился за это и представил себя в резерве жизни: маленьким, розовым, с крылышками. «Тогда бы все получилось иначе, точнее — ничего не получилось: ни судей, ни тюрьмы, ни боли, а ты, укрытый от земных забот, безмятежно бы парил в мечтах влюблённых…»
Ему
Мысль выпрыгнула неожиданно, как холодная жаба на ладонь спящего ребёнка, перепугав его до боли и отвращения. Он так разволновался, что схватил вгорячах слишком большой глоток воздуха… Расплата наступила незамедлительно. Зэк застонал, но всё-таки продолжил спор с собственной гордостью:
«Ну и что?! Подумаешь, папа — чекист! Зато оставил бы тебе наследственную ограниченность. Спокойно отсиделся в её стенах при любом режиме. Тебе сказали — ты сделал, сказали — сделал, сказали…»
Он повторял это до тех пор, пока не увидел, как Остап Силыч, перекинув верёвку через берёзовый сук, тянет на ней к чистому синему небу Сергея Есенина, и тот, тоже синий, но ещё чуточку живой, пытается всунуть пальцы между петлёй и шеей. Красный от напряжения Жупанько просит:
— Сынок, подсоби родителю!
А потом взял и закричал уже настоящим, до ощутимой боли знакомым голосом, чья весёлая злость впилась в каждый нерв спящего зэка:
— Встать, подлюка! Тикай отседова, симулянт!
— Папа… — прошептал, улыбаясь, заключённый, понимая всю комичность ситуации, но оттого не чувствуя себя несчастным.
— Шо?! — опешил старшина, забыв закрыть рот. — Нет, ты тильки послухай, Лигачев! Этот тип меня тятькой кличе. Гонит, чи шо?
— Осознал, должно быть, — отозвался из коридора Лигачев. — На пользу пошло. Так бывает…
— Дурак ты, Лигачев! Седой, а дурак по всей форме.
Такой разве осознает? Такой и тятьку ридного не пощадит. Встать! Тюрьма горит.
И тут зэк почувствовал едкий дым, а затем опознал до конца Остапа Силыча, загородившего зеленой тушей вход в камеру. Он едва поднялся, едва поковылял, держась за стену. Даже получив увесистый пинок, не ускорил шага, не обиделся на «родителя», но подумал: «Хорошо, что это животное не знает, кто моя мама…»
Мысль была забавная, с ней легче ползлось по заполненному дымом тюремному коридору…
Пожар в третьем блоке тюрьмы был результатом поджога. Шестеро подследственных задохнулись. «Хата» Упорова оказалась в удачном месте: недалеко от служебного входа. Пролежи он в ней ещё
Его бросили в обшаковую камеру, переполненную разномастной публикой, доставляющей администрации лагерей не столько опасения, сколько раздражения: мастырщики, прокалывающие грязной иглой ноги, злостные отказчики, барачные боксёры — бакланы, симулянты всех мастей, вольные на язык политиканы и вольнодумствующие педерасты.
Здесь было трудно дышать, но ещё трудней выжить от тесноты человеческих отношений.
Пожилой благообразный зэк, штопающий чёрную косоворотку, глянув на сгорбленного Упорова, распорядился незвучным голосом:
— Шпилявые, кыш — с нар!
Этих слов оказалось достаточно, чтобы повергнуть в уныние двух играющих на верхнем ярусе чеченов. Тем не менее они спрыгнули вниз, даже помогли ему забраться.
Он лёг поудобнее и осмотрелся. Оказанная услуга не могла быть обыкновенным актом милосердия: здесь никто не мог рассчитывать на милость ближнего, значит — ты снова в чужой игре. Веселей от открытия не стало. Вокруг копошились люди, каждый искал спасения за чей-то счёт, совершая поступки, коих не могла желать душа, но придумывал перепуганный мозг, придумывал, осуществлял, искажая человеческую природу таким невероятным образом, что казалось — другого состояния для человека не существует, что это и есть истинное состояние.
— Кхм! Кхм!
Рядом образовался цыган с серьгой в левом ухе и настоящей колодой карт в руках без единой наколки.
Карты вели себя удивительно послушно, совершая цирковые трюки. Они то рассыпались веером, то прыгали из руки в руку хорошо обученными солдатиками, доставляя видимое удовольствие плутоватому хозяину.
Цыган спросил скрипучим голосом:
— Шибко худо, братка?
— Тебе что?! — Упоров не хотел осложнять себе жизнь лишними знакомствами.
— Просто. Семён — добрый человек, ему хороших людей жалко.
— Не лощи, мора. Кто послал?
— Дьяк, — шепнул цыган. И карты склеились в одну колоду.
— Первый раз слышу. Ошибся, мора!
— Не доверяешь, братка? Мамой клянусь!
— Я все сказал. Привет маме!
— Э-э-э! — зевнул зэк с посечённым бритвой лицом.
Протяжно, но очень ненатурально. Глаза его притом были замершие, независимо насторожённые.
Металлический скрежет в двери оборвал их напряжённый разговор. Цыган обернулся на звук и ужом соскользнул с нар, а через несколько секунд Упоров потерял его из виду.
Дверь открылась. Угрюмый, мятый старшина втолкнул в камеру Федора Опенкина. Федор плюнул и поздоровался за руку с тем мужиком, который определил место на нарах Упорову. Затем как бы случайно задержал взгляд на человеке, который читал старую газету, прислонившись плечом к нарам.
— Хай меня казнят, если хоть я был в таком приличном обществе! Это же — парламент, а не камера. Такие люди! Народные артисты среди народа.
Опенкин вытер руку о штанину и протянул её крупному человеку с породистым лицом интеллигентного фармазонщика.