Черная свеча
Шрифт:
Вадим убрал с плеча тяжёлую ладонь гиганта, сказал:
— Осторожней, у меня сломаны ребра.
— Сломаю шею, если не назовёшь масть, — предупредил человек в тельняшке резиновым голосом и засопел, пяля пустые глаза. От той злодейской пустоты по коже бегут мурашки.
— Заключённый я, — говорит Упоров.
От окна, где стоял перекошенный, но крепкий стол, раздался добродушный смех:
— Он весёлый. Пусти его, Ведьма. Епифан! Петя отбросил кони.
— Куды девать, ума не приложу, — почесал плешивый
— Под дверь. Там ему спокойней будет.
Ведьма наконец освободил дорогу Упорову, и он увидел хозяина банды. Рассветов сидел под забранным в мощную решётку окном, одетый в жёлтую атласную косоворотку. Он указал Упорову на место, куда тому надлежало лечь.
Опять с противным скрипом открылась дверь камеры.
— Не дрожите! — пророкотал Рассветов. — Казнить вас будут утром, по расписанию.
Втолкнули высокого зэка с русой кудрявой бородой. Он споткнулся о труп у порога, упал плашмя, беспомощно разбросав худые руки.
— Лягай рядом с Петром, земеля!
— Може, из него крест сделать, такой сухущий.
— Ша! — остановил остряков хозяин банды. — Это Монах. Подними гостя, Ведьма.
Упоров признал его не сразу: заключённый был худ и жёлт до такой степени, что его вполне можно было ставить вместо креста на кладбище. Лишь глаза по-прежнему голубели чистыми глубокими родниками.
Ведьма одной рукой поднял Монаха и, не опуская на пол, усадил рядом с Рассветовым.
— Постерся, попик, в мирских заботах, — Юрий Палыч оглядел его с сочувствием. — Все в добре совершенствуешься, а оно, вишь, чем платит…
Странный заключённый молчал и, похоже, слушал сам себя, не обращая внимания на грозного главаря банды. Рассветова его настроение не обидело. Было видно: его томила внутренняя неустроенность и он хотел ею с кем-то поделиться.
— Презираешь меня, Кирилл? — спросил со вздохом бандит, стараясь изобразить на закаменелом лице подобие доброты.
— Презирать мне не дано, — ответил Монах, и Упоров вспомнил этот бесстрастный баритон на плацу лагеря «Новый». — Человека, существа одухотворённого, разглядеть в вас, простите, не могу. Нет в вас человека, Юрий Палыч…
— Цыц, падаль небритая! — рявкнул Ведьма, пинком отбросив Монаха к стене.
Рассветов поднялся, оказавшись одного роста с Ведьмой. Вначале поглядел на него так, что тому стало не по себе, осторожно поднял руку и щёлкнул Ведьму по носу. Снова застыл, обдумывая свои будущие действия.
Весь поникший, грустный, израненный внутренними распрями. Но наконец он решился и сказал:
— Чеши отседова, баклан!
И со всего маху пнул под зад оробевшего уголовника кованым сапогом. К разговору он вернулся после того, как Монах не торопясь поднялся с пола, отряхнул свои убогие одежды.
— Выходит — презираешь меня. И уйду я нынче без отпущения. Но ведь других-то, мне известно,
Поднёс к шершавому лицу Монаха прищуренный глаз. Ждёт с затаённым интересом, так что и не угадаешь: шутит он или на самом деле желает каяться.
— Грех ваш зрячий, Юрий Палыч. Как и пшменный способ вашей жизни. Верните её Дарителю воздаянием… «И бесы веруют. Веруют и трепещут».
Рассветов уважительно протянул:
— Да-а-а-а… Без высшего вразумления так не скажешь. Есть, получается, путь за гробом, а куда по нему поведут нас — неизвестно. Ну, да ладно, поживём — увидим.
Юрий Палыч повернул голову к нарам, позвал:
— Иди-ка сюда, сиделец. Глянь, Кирилл, на человека. Зачем, думаешь, они этого арестантика послали?
— Здравствуйте! — поклонился Вадиму Монах.
— Чтоб мы его пидором сделали…
— Он — достойный человек…
— Это ты мне говоришь, Кирилл? Им скажешь!
— Они меня не слушают.
Рассветов вздохнул:
— Ах, Господи, тёмный ухожу! Стоило творить этот мир, чтобы он стал таким?!
Утром бандитов выкликали по списку.
Переодетый в чистое бельё Рассветов спросил, положив к ногам отца Кирилла холщовый мешок:
— Что передать Богу?
— Он все знает, Юрий Палыч!
— Тогда прощайте!
Рассветов повернулся, и Монах трепетной рукой перекрестил его мощную спину. Рука упала. Он стоял, утомлённый внутренней борьбой и сопротивлением погруженный в свои раздвоенные чувства
— … Меня, возможно, тоже расстреляют, — неожиданно для себя проговорил Упоров, про которого до самого утра так и забыли бандиты Рассветова, отсчитывающие скоротечные часы до утренней казни. И, окончательно не желая льстить слабости, добавил: — Расстреляют, что гадать…
— Так грех велик? — отвлёкся от трудных мыслей Монах.
Его сочувствие было не оскорбительно — спокойно. Он как-то сумел не заметить стоящей за признанием смерти; отнёсся к ней как к чему-то естественному, безопасному, словно речь шла о смене суток, и после предполагаемой им ночи непременно наступит день. Так и положено.
Вадим тоже не укололся о его спокойствие, слова ответа получились рассудочно-трезвыми, посторонними к глубоким переживаниям:
— Нет доказательств безгрешности. Они есть, только слабее их желания убить меня…
Он рассуждал, выслушивая самого себя, не ощущая (и в том, действительно, было что-то, напоминающее исповедь) ничего острого в будущей своей судьбе, словно она ушагала уже от него, гремя коваными каблуками сапог бандитов Рассветова. И та ярость, что стояла впереди произносимых им слов, оказалась вовсе не нужна.