Черниговка
Шрифт:
– Он обидел меня этой запиской.
– Хорошо, – говорю я. – Обещаю, что больше таких записок он тебе писать не станет.
– И любить не станет, – спокойно добавляет Андрей.
– А… меры вы какие примете? – спрашивает Аля, как будто ей не тринадцать лет, как будто она и не школьница, а Ангелина Валерьяновна.
– А что же мы, по-твоему, должны сделать с Тёмой?
– Ну… внушение. Выговор. Я не знаю, какие у вас есть меры наказания.
– Знаешь, пожалуй, мы никаких мер принимать не будем. Я не понимаю, за что мы должны наказывать Тёму. Он хороший мальчик. И,
Наступает молчание. У Али пунцово-красное лицо. Андрей смотрит на нее с безжалостной улыбкой.
– Почему вы смеетесь, Андрей Николаевич? – растерянно спрашивает девочка.
– Разве? Нет. Я не смеюсь. Я стараюсь понять, что же тебя обидело? Если бы Тёма был нахальный мальчишка… Ну, тогда понятно. Да и то я бы на твоем месте все сам ему сказал. Но мне лично Сараджев очень нравится как человек. Не нужно тебе его хорошее отношение – так и скажи ему.
– Но разве можно, чтоб в нашем возрасте… такие записки?
– А с какого возраста можно любить другого человека.
– Я не знаю. Но когда в девятом классе Никитин Женя написал Петровой Марине, что любит ее, вопрос обсуждали на комсомольском собрании. И ему вынесли выговор.
– Странные пошли девушки… Необыкновенно обидчивые. Марина на него так же сильно обиделась, как ты на Сараджева?
– Нет, она его даже защищала. Но их классная руководительница…
– Ага, понимаю… Так будь спокойна, Тёма тебе больше ничего такого писать не будет.
Аля встает. Видно, она ждала от этого разговора чего-то совсем другого. На ее лице – смятение. Она стоит, опустив руки, и глядит в пол.
– Ну что ж, до свидания, Аля Тугаринова! – Я стараюсь говорить как можно мягче. – Мы внушим Тёме… Только не на совете отряда…
– Галина Константиновна, – сказал Андрей, когда дверь за девочкой затворилась, – давайте я поговорю с Тёмой.
– Что ж, хорошо. Тут должен быть мужской разговор. Но разговор будет трудный!
– Да уж я понимаю…
…Вечером, по дороге на Закатную улицу, Андрей говорит:
– Знаете, что ответил мне Тема? Он очень мужественно выслушал меня, а потом сказал, что никогда в жизни не полюбит больше ни одной женщины.
Помнил ли он о Мусе, тосковал ли о ней? Конечно, помнил, конечно, тосковал. Однажды, поздно ночью, он сказал, захлопнув книгу:
– Помните, какое желание было у Рафаэля в «Шагреневой коже»? «Господи, сделай так, чтобы я стал равнодушен к Теодоре». Понимаете, не разлюбил, не возненавидел, а чтоб стало все равно.
Но спасительное «все равно» не приходило.
– Я сегодня чуть не уехал в Магнитогорск, – сказал он в другой раз.
«Для чего? – хотела я спросить. – Чтобы свернуть голову тем двоим?» Но не спросила, а он больше ничего не сказал.
Мальчики в нашем доме никогда ни словом не касались того, что случилось с Андреем. Но девочки! Долго еще после его приезда только и разговору было: как будет дальше? Тоне, например, было просто необходимо, чтобы Андрей сейчас же в кого-нибудь влюбился. Чтобы она, Муся эта, не воображала. Чтобы знала: плевать он на нее хотел. Еще ей было необходимо, чтобы Андрей и вправду съездил в Магнитогорск и сказал бы Мусе («прямо в глаза»), чего она стоит. И чтоб капитан этот тоже свое получил. Тоня жаждала крови. Наташа предложила другой выход из положения. Пускай Андрей Николаевич влюбится в Сашу Авдеенко. Ну да, в Женину сестру. Чем плохо? Она и хорошая, и красивая, и храбрая – на фронт пошла.
Настя сказала:
– Ну-у-у, где еще та Саша Авдеенко… Пусть бы Андрей Николаевич влюбился бы лучше в Ирину Феликсовну.
Но Андрей ни на кого не глядел и даже не подозревал, как наши девочки распоряжаются его судьбой. Впрочем, кое-что он все же замечал. Тоня, натура деятельная, свое сочувствие заботу непременно должна была как-то выразить. Она подрубила носовой платок, аккуратно вышила метку и сунула ему в карман шинели. Андрей вытащил платок из кармана, долго и удивленно рассматривал – ошибки быть не могло. В уголке стояли буквы: А. и Р.
– Неужели я внушаю такое глубокое сочувствие? – сказал он. – Плохи мои дела…
В другой раз ему так же таинственно преподнесли бритвенное лезвие. Оно было завернуто в бумажку, перевязано ленточкой и снабжено указанием: «Андрею Николаевичу».
– Ох, наплачется, наплачется еще от него не одна! – сказала как-то Валентина Степановна. – Не завидую я той, какая в него влюбится. Отольется ей обида, что он от Муси принял. Помучает он нашу сестру…
…Случалось, он забывал, что не один в комнате, и тогда я невольно видела его лицо незащищенным. Один раз я вошла в ту минуту, когда он вынул из книги Мусину карточку. Он смутился так, словно я схватила его за руку, когда он лез в чужой карман. Я старательно делала вид, будто ничего не заметила. Но он не мог себе простить, что дал застигнуть себя врасплох. Не глядя на меня, он разорвал фотографию. Бедняга, подумала я, как ты будешь об этом жалеть!
С того дня он больше не выдал себя ни словом, ни движением.
– Мама, Андрей разлюбил Мусю или просто он такой волевой? – спросила однажды Лена.
– Станет он ее любить! – мстительно сказал Егорка.
– Он вырвал ее из своего сердца? – задумчиво спросила Лена.
Я не удержалась от смеха, и она посмотрела на меня с удивлением:
– Нет, правда, как ты думаешь? Почему ты смеешься? Ты думаешь, как Егор, что он просто разлюбил?
– Нет, я думаю, как ты, что он… волевой. Он умеет молчать, когда больно. Я очень уважаю его за это.
Егор стоял на своем твердо:
– Не понимаю, как можно любить такую!
– А как можно взять да перестать? Ну, вот, например, мы бы оказались не такие, как ты думал, оказалось бы, например, что мы тебя не любим, – ты сразу бы нас разлюбил?
– Я бы умер, – сказал Егор.
И от простых этих слов у меня мороз пошел по коже.
Егорушка совсем не похож на Федю. В нем нет Фединой мрачноватой страстности, Фединой угрюмости. Он тих, мягок. Доверчив. Но иногда – в повороте головы, в нечаянном движении или вот, как сейчас, в случайном слове – вдруг встает передо мной Федя.