Черно-белое кино
Шрифт:
Жизнь, по всей видимости, обрывалась.
Но не оборвалась. Облажалось руководство, слава тебе, господи, и на этот раз. О чем и сообщил Александр Кабаков 21 августа на Пушкинской площади городу и миру через репродукторы, выставленные в окна «Московских новостей»: «Хунта низложена! Сволочь бежит!..»
На следующий день русский ПЕН-центр нарядил меня отбить от пустого уже постамента памятника Дзержинскому кусочек гранита на вечную память. Какой-то мрачный дядя попытался оттащить меня за ногу от вандализма. Лягнул я дядю копытом, гранит добыл.
Позднее припомнилось: 19 августа генеральный директор русского
Заинтересовались мы тогда с товарищем моим Наумом Нимом праздничной возбужденностью Вовы в критические дни. И при сухой разборке выяснилось документально, что патрон-то наш работает еще в одной конторе. В Лубянской. Напоминаю: ПЕН-клуб — международная писательская организация, сугубо правозащитная.
На собрании русского ПЕН-центра коллеги нас с Наумом не поддержали, упрекая «охотой на ведьм». Но международный скандал был на мази — и во избежание его Вова С. убыл из ПЕНа. В связи с финансовыми нарушениями, но отнюдь не в связи с интимными связями. Помню, на посошок его даже премировали окладом жалованья.
Стало скучно. И я утянулся из Москвы на дачу. Оказалось — на ПМЖ.
В родном садовом товариществе «Сокол» оценили мою грамотность, назначив начальником помойки, а также доверили ровнять подъездные пути. Я старался. Но соседний председатель, отставной прапор Вова Заяц, остался недоволен моим служебным рвением, обвинив в краже общественного гравия. Ворую, мол, по ночам, для чего приобрел особую бесшумную тачку на дутых шинах. Недружественные садовые товарищи призвали меня к ответу. Снова началась сухая разборка. Выяснилось, что гравий вроде я не крал, а вот сам Вова втихаря рэкетирует пенсионеров, то бишь отрезает неугодных от привычного водоснабжения, понуждая, под угрозой засухи, подключаться задорого к его персональной незаконно сооруженной артезианской скважине. Но отключил Заяц по недомыслию совсем убогих: ветеранов, инвалидов и даже моего соседа — сверстника Серегу с болезнью Дауна и соответственно — с калонедержанием.
Дачник.
Суд я выиграл, обиженных отстоял, но расположения садовых товарищей не снискал.
Как-то ночью у моего забора шум-гам, собаки орут. Не иначе, думаю, Вова со товарищи, попив вина, ломятся на мою территорию, хотят мне месть учинить. В одних подштанниках с топором в руке выскакиваю под лунный свет. Людей не видать, лишь неместные шавки кого-то остервенело рвут у леса возле поваленного забора. Оказалось, косуля молча билась на земле, запутавшись сломанной ногой в сетке рабице. Пока бегал за кусачками, к добыче подтянулись садовые товарищи с ружьем. А косуля тем временем сама умерла, наверное, от страха.
Утром привычно отправился в лес, нужно лыжню на зиму готовить, бурелом растащить, мостик через канаву сделать.
У пукающего болотца мелькнул белый узенький незнакомый зверек, хвостик на конце черный, будто сажей испачкан… Возле лесного озера с цаплями и утями егеря накрыли поляну для местного зверья — лосей, кабанов, — посеяли бурую ботву типа малорослой кукурузы.
Я уселся на пенек, достал блокнот. Итак, «Почему я живу в деревне»? На днях
— Здорово, Михалыч. Чего мрачный?
— Вот зубы, блин, в Можайске вставил, да, видать, плохо: чихну — выпадают.
Егерь зевнул, передернул плечами, как цыганка, частично крашенная коса, схваченная на затылке резинкой, легла на плечо.
— Соль лосям привез. Кто-то спер. Ты не брал?
— ?..
— Мало ли… На халявку-то… Чего пишем?
— Да вот… почему в деревне живу…
Егерь неторопливо закурил, взвалил мешок на плечо и понес к кормушке. Тяжелые булыжники соли загрохотали в корыте. Но с любопытством не справился.
— Ну и почему? — лениво спросил он. — Жил бы в Москве, как все ваши.
— «Все ваши» — это кто? — насторожился я, привычно подозревая под «вашими» любезных егерю «жидов»…
Помнится, позвал я как-то Михалыча на дачу захмелиться по случаю Пасхи. Православной. Он прискакал уже праздничный, натурально верхом и на участок въехал на коне. Навстречу ему мой отец. Завидев живописного всадника, воскликнул: «Сынок, к тебе гости!» Михалыч опешил, ибо папа мой, подтверждая свою фамилию Беркенгейм, очень уж походил на еврея, а Михалыч, прочитав «Кладбище» и «Стройбат», почитал меня за русского писателя…
— … С вашими, — раздраженно повторил Михалыч с натягом в голосе, обтирая грязного коня пустым мешком, — с поэтами, писателями…
Хотел я ему сказать, что с поэтами, вернее, с поэтессами, я уже пожил и ничего хорошего из этого не получилось, что с писателями лучше не жить, а читать их, а если слушать, то по радио, но обострять ситуацию не стал.
— Ты скажи мне лучше, Вань, кто мне дорогу нынче перебежал: маленький, беленький?..
— Кончик черный?
— Хвостик черный, — кивнул я.
— Горноста-а-й, — равнодушно махнул рукой егерь, недовольно оглядывая коня. — Опять мыть надо, обгадился весь, как эта…
— Погоди, погоди… Горностай, он же на мантиях у царей. Откуда он у нас, леса-то здесь вшивые? Горностая в Сибири Дерсу Узала ловит…
— Кого-о! — возмутился егерь. — У нас здесь леса я тебе дам!.. И экология… Ты вот по лесу тише шастай — собак развелось, лосят гоняют. Молодняк пожрут — за людей примутся. Отстрелять бы — руки не доходят. Тут зверья много. Рысь в прошлом году зашел. А за Рузой ваще волки воют. Ты лучше в Москву к себе ехай.
— В Москве я, Михалыч, глупею…
В сельской жизни тьма преимуществ.
— У-у. — Егерь понимающе кивнул и погладил заворчавшего было коня.
— …В лес войду дурак дураком, — продолжил я. — До Облянищева доплетусь, в копну на поле сяду, на небо посмотрю — рассказ готов. Потом к Таньке чайку попить…
— Жива еще? Ты гляди аккуратней с ней, — перебил меня егерь, раздраженный таким легким заработком. — Сама женьшень пьет для здоровья, а другим, блин, типа поебень-траву варит. Ведьма.