Черно-белые сестрички
Шрифт:
Мне было хорошо, а ведь мне после развода чертовски редко бывало хорошо. Было радостно и спокойно. Кусты, решил я, подождут до утра – и деревья, и трава, и небо тоже. Хорошо было, для разнообразия, оставить вечер тянуться за окном, как резину, и ни о чем не беспокоиться. Я был пьян. Напился в три часа дня. И плевать. Мы как раз смеялись, вспоминая мистера Клеменса, учителя английского, который за два года ни разу не сменил костюма и галстука, зато слово «позма» выговаривал как «пойма», и тут я поставил свой стакан и задал Катлине вопрос, который мне хотелось задать уже шесть месяцев, с тех пор как я в первый раз кинул свое объявление ей в почтовый ящик.
– Слушай,
Она откинулась в кресле и с усилием удержала на лице улыбку. Пес спал в углу, мохнатый и бесформенный, как старый альпаковый плащ, свалившийся с вешалки. Она шумно, протяжно вздохнула, подняла было голову и снова уронил а:
– Ой, не знаю, – сказала она, – это долгая история…
Тут-то и появилась Мойра. В легком белом брючном костюме – такой можно купить в магазине «Пасечник» – и она задержалась в дверях, увидев меня со своей сестричкой над стаканом густого черного пива, но только на секунду.
– О, Винсент, – выговорила она тем самым тоном гувернантки-англичанки. – Какой приятный сюрприз!
На другой день в восемь утра появился Уолт Тремэйн с семеркой черных работяг в белых джинсах, черных футболках и белых кепках, и с ними столько техники, что можно было бы до обеда покончить со всеми деревьями на полмили вокруг.
– Какое прекрасное утро, мистер Винсент-Ларри, – приветствовал он меня. – Или вы Ларри-Винсент?
Я сдул пар над чашечкой кофе от Макдональдса и загнал за щеку остатки яичницы Макмаффина.
– Зовите меня просто Ларри, – сказал я и пояснил: – Это она. Мойра, старшая. Я хочу сказать, она… ну, что там говорить, наверняка, вы сами понимаете.
Уолт Тремэйн покрепче уперся ногами в землю и обхватил себя руками за плечи.
– Ну, не знаю, – сказал он, настраиваясь пофилософствовать, пока его команда разбиралась с веревками, бензопилами, компрессорами и секаторами. – Я и сам иногда не отказался бы упростить свою жизнь, если я понятно выражаюсь. Полдня сидишь на дереве, в волосах опилки, а придешь домой – жена просит подстричь газон или подровнять изгородь. – Он покосился на собственные башмаки, потом окинул взглядом лужайку. – Черт, вот бы мне и свой двор заасфальтировать.
Я чуть было не сказал: «Я вас понимаю», потому что так полагается говорить в таких случаях, только это подразумевает согласие, а я вовсе не был с ним согласен. Так что я просто безразлично пожал плечами и стал смотреть, как Уолт Тремэйн провожает глазами своего древолаза, карабкавшегося на самый большой, старый и могучий дуб.
Позже, когда от дерева остались одни бревна, а мы с парнем, которого я нанял на один день, перепахивали мотоплугом газон и граблями сгребали вянущий дери в три здоровенные копны под изгородью, появилась Мойра в том же наряде от «Пасечника», с кувшином молока и подносиком печенья. Было четыре часа, на дворе сплошная грязь, а измельчитель, которому люди Тремэйна скармливали остатки дубовой кроны, орал на весь двор. Два других дуба, поменьше ростом, но такие же величественные, уже обезглавили, приготовившись свалить, а чайное дерево лишилось ветвей. Выглядело все это так, будто во дворе разорвалась бомба, каким-то чудом пощадившая дом – белый, разумеется, с вовсе уж белоснежным бордюром и матово-черной крышей. Я наблюдал, как Мойра расхаживает среди одуревших, потных работяг Уолта Тремэйна, наливает им молока и угощает печеньем.
Добравшись до нас с Грегом – черные джинсы, белые футболки, черные кепки, белая кожа – она позволила своей улыбочке дрогнуть и дважды пропорхнуть мимо губ, прежде чем укрепиться на лице. Мы вкушали честно заслуженный отдых, растянувшись на последнем уцелевшем клочке травы и собираясь с силами, чтобы перегрузить весь этот дерн в мой грузовичок. Весь день мы пахали, не разгибаясь, так войдя в ритм опустошения, что даже забывали напиться из шланга, но все равно почувствовали себя виноватыми – так всегда бывает, когда клиент застает тебя брюхом кверху. Я представил ее Грегу, который не потрудился подняться.
– Очень приятно познакомиться, – сказала она, и Грег уже запихнувший в рот печенину, что-то промычал в ответ.
Сам я отказался от печенья, и от молока тоже – мне уже начало надоедать изображать собой персонаж какой-то безумной пьесы. Она улыбнулась мне, однако, такой мечтательной запредельной улыбочкой, что я задумался, все ли у нее дома, или, может, на минутку вышли, а потом повернулась к Грегу.
– Вы, э-э, как бы сказать, – пробормотала она, разглядывая его загорелое лицо и руки. – Вы, случайно, не мексиканец?
Грег казался удивленным, а может, и опешил немножко – с тем же успехом его можно было спросить, не зулус ли он. Стрельнул глазами на меня и снова уставился на Мойру.
– Моя фамилия – Соренсон, – сообщил он, сдерживаясь, и снял кепку, демонстрируя свою светлую шевелюру. Потом негодующе нахлобучил кепку на голову и вытянул вперед руки. – Занимаюсь серфингом, – добавил он, – когда у меня есть время. Это называется «загар».
Я смотрел на отблески солнца в ее волосах, пока она поднимала поднос и приводила в порядок свою улыбку. «Наверняка, красится, – подумал я, – не может быть таких белых волос у человека моложе семидесяти, а волосы были поразительные, белые от самых корней, белее бумаги, белее овечьей шерсти, белее кости». И тут она расправила плечи и взглянула на Грега сверху вниз, словно на пыхтящего в клетке зверя.
– Что ж, это чудесно, – сказала она, наконец. – Очень мило. Чудесный вид спорта. Вы долго будете здесь работать? У нас, я хочу сказать?
– Завтра к этому времени должны закончить, Мойра, – вмешался я, не дав Грегу сказать чего-нибудь такого, о чем мне потом пришлось бы долго жалеть. – Осталось разровнять газон, то есть землю, под засыпку и убрать остатки питтоспорума из-под чайного дерева. Людям Уолта Тремэйна понадобится еще дня два.
Слушая меня, Мойра вздрогнула, легкий ветерок пробрался под тонкую ткань костюма. Она держала поднос с молоком и печеньями прямо перед собой, и я впервые обратил внимание на ее руки: руки молодой женщины, тонкие и гладкие, с ногтями, покрытыми лаком, как толстым слоем молочной глазури.
– Винсент, – сказала она, помолчав и повышая голос, чтобы заглушить рев измельчителя, доносившийся с улицы. – Могу ли я поговорить с вами наедине? – и двинулась прочь, не ожидая ответа, предоставив мне право вскакивать с травы и тащиться следом, как батраку, каким я, вообще-то, и был.
Мы прошли по исковерканному двору ярдов сорок, прежде чем она обернулась ко мне.
– Этот Соренсон, – спросила она, – ваш помощник?
– Ага…
– Надеюсь, временный?
Я кивнул.
Она взглянула на дом, и я проследил за ее взглядом на одно из окон второго этажа. Там стояла Катлина в своем траурном черном одеянии и не сводила глаз с опустошенного двора.