Чернобыльская молитва. Хроника будущего
Шрифт:
– Вы беременная?
– Нет-нет! – Я так испугалась, чтобы нас кто-нибудь не услышал.
– Не обманывайте, – вздохнул он.
Я так растерялась, что не успела его ни о чем попросить.
Назавтра меня вызывают к заведующей:
– Почему вы меня обманули? – строго спросила она.
– Не было выхода. Скажи я правду – отправили бы домой. Святая ложь!
– Что вы натворили!!
– Но я с ним…
– Миленькая ты моя! Миленькая моя…
Всю жизнь буду благодарна Ангелине Васильевне Гуськовой. Всю жизнь!
Другие жены тоже приезжали, но их уже не пустили. Были со мной их мамы: мамам разрешили… Мама Володи Правика все время просила Бога: «Возьми лучше меня».
Американский профессор, доктор Гейл… Это он делал операцию
Когда он узнал, что костный мозг берут у его младшей сестрички, наотрез отказался: «Я лучше умру. Не трогайте её, она маленькая». Старшей сестре Люде было двадцать восемь лет, она сама медсестра, понимала, на что идёт. «Только бы он жил», – говорила она. Я видела операцию. Они лежали рядышком на столах… Там большое окно в операционном зале. Операция длилась два часа… Когда кончили, хуже было Люде, чем ему, у неё на груди восемнадцать проколов, тяжело выходила из-под наркоза. И сейчас болеет, на инвалидности… Была красивая, сильная девушка. Замуж не вышла… А я тогда металась из одной палаты в другую, от него – к ней. Он лежал уже не в обычной палате, а в специальной барокамере, за прозрачной плёнкой, куда заходить не разрешалось. Там такие специальные приспособления есть, чтобы, не заходя под плёнку, вводить уколы, ставить катэтор… Но все на липучках, на замочках, и я научилась ими пользоваться… Отсовывать… И пробираться к нему… Возле его кровати стоял маленький стульчик… Ему стало так плохо, что я уже не могла отойти, ни на минуту. Звал меня постоянно: «Люся, где ты? Люсенька!» Звал и звал… Другие барокамеры, где лежали наши ребята, обслуживали солдаты, потому что штатные санитары отказались, требовали защитной одежды. Солдаты выносили судно. Протирали полы, меняли постельное бельё… Полностью обслуживали. Откуда там появились солдаты? Не спрашивала… Только он… Он… А каждый день слышу: умер, умер… Умер Тищура. Умер Титенок. Умер… Как молотком по темечку…
Стул двадцать пять – тридцать раз в сутки. С кровью и слизью. Кожа начала трескаться на руках, ногах… Все тело покрылось волдырями. Когда он ворочал головой, на подушке оставались клочья волос…А все такое родное. Любимое… Я пыталась шутить: «Даже удобно. Не надо носить расчёску». Скоро их всех постригли. Его я стригла сама. Я все хотела ему делать сама. Если бы я могла выдержать физически, то я все двадцать четыре часа не ушла бы от него. Мне каждую минутку было жалко… Минутку и то жалко… (Закрывает лицо руками и молчит.) Приехал мой брат и испугался: «Я тебя туда не пущу!» А отец говорит ему: «Такую разве не пустишь? Да она в окно влезет! По пожарной лестнице!»
Отлучилась… Возвращаюсь – на столике у него апельсин… Большой, не жёлтый, а розовый. Улыбается: «Меня угостили. Возьми себе». А медсестра через плёночку машет, что нельзя этот апельсин есть. Раз возле него уже какое-то время полежал, его не то, что есть, к нему прикасаться страшно. «Ну, съешь, – просит. – Ты же любишь апельсины». Я беру апельсин в руки. А он в это время закрывает глаза и засыпает. Ему все время давали уколы, чтобы он спал. Наркотики. Медсестра смотрит на меня в ужасе… А я? Я готова сделать все, чтобы он только не думал о смерти… И о том, что болезнь его ужасная, что я его боюсь… Обрывок какого-то разговора… У меня в памяти… Кто-то увещевает: «Вы должны не забывать: перед вами уже не муж, не любимый человек, а радиоактивный объект с высокой плотностью заражения. Вы же не самоубийца. Возьмите себя в руки». А я как умалишённая: «Я его люблю! Я его люблю!» Он спал, я шептала: «Я тебя люблю!» Шла по больничному двору: «Я тебя люблю!» Несла судно: «Я тебя люблю!» Вспоминала, как мы с ним раньше жили… В нашем общежитии… Он засыпал ночью только тогда, когда возьмёт меня за руку. У него была такая привычка: во сне держать меня за руку. Всю ночь.
А в больнице я возьму его за руку и не отпускаю…
Ночь. Тишина. Мы одни. Посмотрел на меня внимательно-внимательно и вдруг говорит:
– Так хочу увидеть нашего ребёнка. Какой он?
– А как мы его назовём?
– Ну, это ты уже сама придумаешь…
– Почему я сама, если нас двое?
– Тогда, если родится мальчик, пусть будет Вася, а если девочка – Наташка.
– Как это Вася? У меня уже есть один Вася. Ты! Мне другого не надо.
Я ещё не знала, как я его любила! Он… Только он… Как слепая! Даже не чувствовала толчков под сердцем. Хотя была уже на шестом месяце…Я думала, что она внутри меня моя маленькая, и она защищена. Моя маленькая…
О том, что ночую у него в барокамере, никто из врачей не знал. Не догадывался. Пускали меня медсёстры. Первое время тоже уговаривали: «Ты – молодая. Что ты надумала? Это уже не человек, а реактор. Сгорите вместе». Я, как собачка, бегала за ними… Стояла часами под дверью. Просила-умоляла. И тогда они: «Черт с тобой! Ты – ненормальная». Утром перед восьмью часами, когда начинался врачебный обход, показывают через плёнку: «Беги!». На час сбегаю в гостиницу. А с девяти утра до девяти вечера у меня пропуск. Ноги у меня до колен посинели, распухли, настолько я уставала. Моя душа была крепче тела… Моя любовь…
Пока я с ним… Этого не делали… Но, когда уходила, его фотографировали… Одежды никакой. Голый. Одна лёгкая простыночка поверх. Я каждый день меняла эту простыночку, а к вечеру она вся в крови. Поднимаю его, и у меня на руках остаются кусочки кожи, прилипают. Прошу: «Миленький! Помоги мне! Обопрись на руку, на локоть, сколько можешь, чтобы я тебе постель разгладила, не покинула наверху шва, складочки». Любой шовчик – это уже рана на нем. Я срезала себе ногти до крови, чтобы где-то его не зацепить. Никто из медсестёр не решался подойти, прикоснуться, если что-нибудь нужно, зовут меня. И они… Они фотографировали… Говорили, для науки. А я бы их всех вытолкнула оттуда! Кричала бы и била! Как они могут! Если бы я могла их туда не пустить… Если бы…
Выйду из палаты в коридор… И иду на стенку, на диван, потому что я ничего не вижу. Остановлю дежурную медсестру: «Он умирает». – Она мне отвечает: «А что ты хочешь? Он получил тысяча шестьсот рентген, а смертельная доза четыреста.» Ей тоже жалко, но по-другому. А оно все моё… Все любимое.
Когда они все умерли, в больнице сделали ремонт… Стены скоблили, взорвали паркет и вынесли… Столярку.
Дальше – последнее… Помню обрывками… Все уплывает…
Ночь сижу возле него на стульчике… В восемь утра: «Васенька, я пойду. Я немножко отдохну». Откроет и закроет глаза – отпустил. Только дойду до гостиницы, до своей комнаты, лягу на пол, на кровати лежать не могла, так все болело, как уже стучит санитарка: «Иди! Беги к нему! Зовёт беспощадно!» А в то утро Таня Кибенок так меня просила, звала: «Поедем со мной на кладбище. Я без тебя не смогу». В то утро хоронили Витю Кибенка и Володю Правика. С Витей они были друзья, мы дружили семьями. За день до взрыва вместе сфотографировались у нас в общежитии. Такие они наши мужья там красивые! Весёлые! Последний день нашей той жизни… Дочернобыльской… Такие мы счастливые!
Вернулась с кладбища, быстренько звоню на пост медсестре: «Как он там?» – «Пятнадцать минут назад умер». Как? Я всю ночь была у него. Только на три часа отлучилась! Стала у окна и кричала: «Почему? За что?» Смотрела на небо и кричала… На всю гостиницу… Ко мне боялись подойти… Опомнилась: напоследок его увижу! Увижу! Скатилась с лестницы… Он лежал ещё в барокамере, не увезли. Последние слова его: «Люся! Люсенька!» – «Только отошла. Сейчас прибежит», – успокоила медсестра. Вздохнул и затих.