Черняховского, 4-А
Шрифт:
Потемнели светло-зелёные шарфы на деревьях, стволы берёз и елей сравнялись по цвету, и тогда Аркадий сказал, что нужно идти на станцию и сообщить в милицию.
Они почти бежали по перрону, когда вдруг увидели пропавших: те сидели на лавочке и спокойно жевали мороженое…
С усилием Лина сейчас вспоминала всё это: тусклы и смазаны были картины — не в фокусе, без достаточной резкости. Но одну деталь память сохранила с необычайной отчетливостью: рука с оттопыренным мизинцем, в ней брусочек мороженого, и белые капли медленно падают на доски перрона.
Говорила больше Альбина
— Всё хорошо, что хорошо кончается, — изрёк Аркадий, и Лина поняла, что если его за что и можно любить, так это за отходчивый нрав. У неё же долго не проходили злость и какое-то недоумение.
Поговорка, вспомянутая добрейшим Аркадием, оказалась и не в бровь и не в глаз: всё окончилось совсем не хорошо. Вскоре после загородной прогулки Володя сказал Лине, что не может больше её обманывать — они с Альбиной Львовной…
— Не смешно, — сказала Лида.
— Я не смеюсь, — сказал Володя. — Мы решили жить вместе…
— Но ведь она тебе в бабушки годится! — крикнула Лина, уже теряя границу между правдой, шуткой и вымыслом. — Она совсем пожилая, ей скоро…
— Здесь не важна статистика, — сказал Володя. — Так уж получилось… Извини меня, если можешь…
Лина в тот же день вернулась к своей матери и Володю больше никогда не видела. Альбину же Львовну видела каждый день на работе ещё недель около трёх. Та держалась, как обычно, не пыталась оправдываться и тоже попросила простить её…
Сейчас, у окна вагона, Лина усмехалась, вспоминая… Надо же — какие все оказались вежливые: извинения приносили… Китайские церемонии…
Сослуживцы были взбудоражены, возмущены — Лину все любили, Альбине Львовне пришлось перейти на другую работу. С тех пор и её не видела Лина, только знала от доброхотов, что живут они по-прежнему с Володей — на удивление многим…
Некоторые из этих доброхотов даже сожалели, теперь, задним числом, что в редакции тогда встали на сторону Лины, осудили Альбину и вынудили подать заявление об уходе. За что осуждать-то, говорили они, если бы какой богач был художник этот, да и она, видать, не богачка. И, значит, как ни крути, а у них любовь. Та, которая зла. А ежели по-иному рассудить, говорили другие, которые поциничней, то, может, ей позарез сыночка захотелось — она ведь дама бездетная, а тут такое везенье: и сынок, и муж в одной упаковке. «Сыномуж», словом. Или «мужесын». Живи и радуйся… Что же касается художника Володи, по секрету от Лины рассуждали третьи, ему тоже чего-то не хватало — это уж, как пить дать. Заботы, ласки, а возможно ещё чего… Про что в книжках пишут… Что не у каждой женщины и найдёшь…
А правда, подумалось Лине чуть ли не в первый раз, может, я во всём виновата? Но в чём именно? Мало заботы, секса, как теперь говорят? Может, я, правда, сухая, неженственная, скучная, а она, хоть чуть не вдвое старше, остаётся настоящей женщиной?..
Мысль не получила развития: во-первых, очень не хотелось так о себе думать,
— Девушка, вино остынет. Зачем такая гордая? Иди к нам!
Лина вошла в купе, села у двери, но её заставили подсесть к столику, налили вина, предложили выпить за прекрасных дам… Теперь она разглядела трёх своих спутников — плохо одетый, он сразу сказал, зовут его Мамед; рядом с ним — профессорской осанки крупный старик в очках, с белой бородкой; и третий — скромный и молчаливый светловолосый мужчина.
— …Не смотрите, что на мне барахло такое, — говорил Мамед. — Мог бы и переодеться. Только не хочу. Так и приеду.
— Мы и не смотрим, — сказал тот, что с бородкой. — Не по одёжке встречаем… Помню, у нас в институте перед войной, я аспирантом ещё был, так все мы, и профессора тоже, одевались — смотреть страшно. А науку, между прочим, делали. По всей стране моих учеников-холодильщиков, как, извините, собак нерезаных… И сейчас вот еду… Я-то не очень и хотел. Тяжёл на подъём. Но упросили… Сергей Семёныч, приезжайте…
Скромный мужчина молча налил всем ещё вина, Лина бросилась к своей сумке, начала выкладывать на стол продовольственные запасы. И Линина мама, конечно, не ударила лицом в грязь перед пассажирами купейного вагона.
— Что есть в печи, на стол мечи, — с одобрением сказал скромный.
— Ну, — Мамед поднял стакан. — Без женщин жить нельзя на свете, нет…
Он выразительно поглядел на Лину — в глаза, потом опустил взгляд ниже и звучно выпил.
— …Приезжайте, Сергей Семёныч, — продолжал с белой бородкой. — Ну, как откажешь? Только вот жена не любит, чтобы уезжал. Мы, поверите, всегда вместе. В отпуск, в гости…
— …Сто десять деревьев в парке повырывало, — закончил неизвестно когда начатую фразу скромный. — Такая буря. Жалко, парк там хороший. По-над самым Тереком…
Мамед пересел к Лине, стал расспрашивать, бывала ли раньше на Кавказе, знает ли его законы.
— У нас гостю, — говорил он, — главный почет. Неважно, какой ты — плохой, хороший, чёрный, картавый, в крапинку… Пока ты гость, я за тебя в ответе. Лучший кусок тебе…
И он посмотрел на Лину совсем не глазами гостеприимного хозяина.
— А у каких-то там северных народов, не знаю точно, хозяин жену свою предлагает. На ночь. И отказаться нельзя…
Это сказал скромный и взглядом неопровержимо доказал, что воображение у него намного богаче речевых способностей.
Сергей Семёныч дремал. Проехали Тулу, поговорили о самоварах, которые стали электрическими, о пряниках, которых вообще не стало. Мамед сидел очень близко к Лине, она отодвигалась, но он опять оказывался совсем рядом. Можно, конечно, встать и уйти, но кто его знает — ещё обидится… А вагон, действительно, трясёт… Странный какой-то, этот… Кавказцы обычно такие лощёные, она их часто видит у себя на работе. А здесь словно кавказский Гарун эль Рашид. Переоделся в рубище, остригся, как острожник. Но под одеждой остался таким же — самоуверенным, гордым, чванливым… К чему этот маскарад?