Черные лебеди
Шрифт:
ОТ АВТОРА
Эти строки Бориса Пастернака я впервые услышал из уст одного из товарищей по студии молодых поэтов при Московском университете, которой руководил в послевоенные годы Владимир Луговской. Они как-то сразу обожгли меня своей не только поэтической образностью, но и мощью удара, который порой обрушивается на поэта. Пожалуй, они, эти строки, и заставили меня поглубже нырнуть в омут пастернаковской поэзии, где «дышат почва и судьба».
А
Мне тогда довелось преподавать философию в вечернем Университете марксизма-ленинизма. До сих пор в глазах моих стоит лицо молодой слушательницы, которой на экзамене попался билет с вопросом: «Постановление ЦК КПСС о журналах «Звезда» и «Ленинград». Слушательница вдохновенно поносила поэзию Анны Ахматовой. А цитируя наизусть ядовитый абзац из доклада А. Жданова, на грани вдохновенного презрения и проклятья произнесла оскорбительные слова члена политбюро в адрес А. Ахматовой: «…Барыня, мечущаяся между будуаром и молельной». Я тогда подумал, глядя на лицо экзаменующейся: «Наверное, такое вот победное чувство торжества и радости испытывал во время войны снайпер, увидевший через оптический прицел своего оружия, что пуля, только что вылетевшая из ствола его винтовки, смертельно сразила врага». И ведь обиднее всего было то, что слова эти и чувства в адрес Анны Ахматовой изливались уже не идеологическими опричниками из убойной команды сталинского окружения, а доверчивой студенткой.
Во второй половине 50-х годов, годов памятной «оттепели», когда я завершал работу над «Сержантом милиции», мне дважды пришлось быть свидетелем публичного триумфа Владимира Дудинцева.
Первый раз, когда его венчали лавровым венком правдоборца в дубовом зале в Центральном доме литераторов. Порядок на улице Воровского в тот день охраняла конная милиция. Второй раз — на обсуждении повести «Не хлебом единым» в актовом зале Московского университета, где пословица «Яблоку негде упасть» слабовато выражала заполненность этого просторного актового зала. Выступали профессора, доценты, аспиранты, литературные критики, студенты. Обсуждение длилось более двух часов. Лишь немногим из желающих выступить удалось подняться на трибуну. Никогда не забуду, как один студент, когда «подводили черту» обсуждению, из глубины зала с мольбой, охрипшим голосом кричал: «Товарищи! Дайте мне всего десять секунд! Я скажу всего десять слов». Студенту дали просимые десять секунд. На трибуну студент не стал продираться. Дождавшись тишины, он набрал в легкие воздуха и выпалил на одном дыхании: «Повесть Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» — это булыжник Ивана Шадра, брошенный в окно Центрального Комитета партии! Желаю вам здоровья, Владимир Дмитриевич!» По актовому залу пронесся гул одобрения. Но на аплодисменты публика, зачумленная годами сталинской тирании, не решилась.
Ну а потом? Потом те, кому сегодня за сорок, думаю, должны помнить, как из бойницы самой высокой крепости нашей власти, даже, может быть, из того самого кабинета, в окно которого, по выражению смельчака-студента, попал «булыжник Ивана Шадра», вылетел грозный по своей убойной силе документ. Позже мы узнали, что этой бойницей был кабинет секретаря ЦК партии по пропаганде.
Публичная казнь повести Владимира Дудинцева, как и творчества Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, состоялась на самом высоком «лобном месте» — в газете «Правда».
Мой роман «Черные лебеди», вышедший в семи номерах сибирского журнала «Байкал» (1964–1965), не был удостоен «чести» столь «высокой» гражданской казни. Его убивали в кабинетах партийной власти, где восседали чиновники, курирующие книгоиздательство, тихо, почти камерно.
Хрущевская «оттепель» длилась в стране до октября 1964 года. Ярые сталинисты еще не рисковали на лобовых стеклах автомобилей наклеивать портреты Сталина. Главная военная прокуратура, хотя и менее активно, но продолжала святую работу по реабилитации незаконно расстрелянных и брошенных в сталинские тюрьмы и лагеря ни в чем не повинных людей. Оказалась возможной и журнальная публикация моего романа. Не последним моментом
Роман в журнале вышел. Правда, последним главам, опубликованным уже после отстранения Н.С. Хрущева от власти, не повезло: из их крыльев было повыдергано много перьев.
Роман «Черные лебеди» — продолжение романа «Суд идет», вышедшего в 1962 году в издательстве «Советская Россия». «Суд идет» положительно оценили в центральной прессе, по его мотивам более чем в тридцати драматических театрах страны несколько сезонов шла пьеса с одноименным названием. В адрес издательства первые шесть-семь лет после выхода романа потоком шли читательские письма. Письма идут и сейчас. В моем архиве их хранится более трех тысяч. В основном в этих письмах — кручинная исповедь наших современников, увидевших в нелегкой судьбе главных героев романа свою личную судьбу.
Читатель ждал продолжения романа. Ожидание было подогрето еще и тем, что роман «Суд идет» заканчивался словами: «Конец первой книги».
Естественно, «Черные лебеди» я предложил в 1965 году издательству «Советская Россия». Но уже нельзя было не заметить, что стрелка политического барометра все упорнее, заметно наращивая скорость, своим острием поворачивается все правее и правее к режиму тех десятилетий, когда пионеры хором скандировали: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»
Роман в издательстве «Советская Россия» был одобрен, включен в план, набран, подписан к печати, пошел в цензуру… Почти год лежал он вначале в местной издательской цензуре, потом перекочевал в главную цензуру страны — Главлит.
Ожидание было мучительным. Бессонница подрывала здоровье. К письменному столу почти не подходил. Последней надеждой оставалось обращение с письмом в ЦК КПСС. Письмо было четко, до запятой, отработано.
Итак, последняя надежда — письмо в ЦК…
Хотя некоторые и ругают сейчас партию и винят ее (вернее, ее командный аппарат) и за развал экономики, и за падение нравственности, а все-таки в душе рядового коммуниста, не развращенного номенклатурными льготами, она, партия и ее ЦК, были последним бастионом справедливости.
А тут как на грех встретил земляка. Мой ровесник и тоже фронтовик. Теперь он профессор, доктор наук. Я восьми и расскажи ему о том, что душа моя висит над Китайским проездом, над зданием, в одном из кабинетов которого лежит мой роман. Мой земляк всплеснул руками: «Да что же ты, голова садовая, раньше мне не сказал?! Ведь в ЦК работает наш земляк! Золотой души человек! Позвони ему. Он тебя хорошо знает — читал «Сержанта милиции», хвалил», — и дал мне служебный телефон нашего земляка.
Я позвонил. Представился. Наш земляк почти сразу перешел на «ты» — по-фронтовому: «Ну что у тебя, Георгиевич? Чем порадуешь нашего читателя? Тебя уже успели полюбить за «Сержанта милиции» и «Суд идет». В моей семье эти книги ходили из рук в руки. Читали лихо».
Я коротко рассказал, из-за чего не подписывают роман в печать. 1937 год… Репрессии двух крупных военачальников и замнаркома… XX съезд КПСС, развенчание культа Сталина… Реабилитация…
Пауза на другом конце телефонной связи была продолжительной. Голос земляка теперь звучал совсем не так, как в начале разговора. «Вам что, братьям-писателям, еще не надоело копаться в грязном белье?» Вопрос прозвучал с некоторой издевкой.
Мне ничего не оставалось, как снова, уже повторяясь, напомнить о решении XX съезда партии, о незаконных репрессиях, об идущей реабилитации незаконно репрессированных. Но завершить свой взволнованный монолог мне не удалось. Мой земляк перебил грубо, резко: «Займитесь делом, товарищ Лазутин. Что-то слишком многие из вас, братьев-писателей, накинулись на тридцать седьмой год. Это мой вам совет». Из трубки понеслись короткие, резкие гудки.