Черные лебеди
Шрифт:
— В этом выборе я буду искать третий путь.
— Какой же?
— У вас нет оснований меня уволить. Когда-то меня вы ставили в пример другим следователям, хотя здоровье мое было хуже, чем сейчас. Сейчас я здоров. У меня нет замечаний по работе. А уходить по собственному желанию я не собираюсь.
Богданов устало и долго смотрел на Шадрина:
— Вы когда-нибудь изучали латынь?
— Да. В университете. Имел по ней пятерку.
— Помните золотое правило логики: «Tertium non datur» [1] ?
1
Третьего
— Его усваивают студенты первого курса.
— Тем лучше, — Богданов выпрямился в своем черном резном кресле, положил сильные кисти рук на подлокотники, отчего сразу же стал важнее, солиднее. — Тогда слушайте, что я вам скажу, Шадрин. Слушайте внимательно и знайте, что ни одно слово из нашего разговора, если вы не хотите прослыть человеком неуживчивым и склочным, вы не должны использовать в своих заявлениях и жалобах в вышестоящие инстанции. С вашим письмом, в котором вы не пожалели для меня черных красок, меня познакомили, — Богданов взглядом обвел высокие стены просторной комнаты. — Этим стенам более двухсот лет. Они не слышат.
— Зато я вас слышу, — выжидательно произнес Шадрин, наблюдая за выражением лица Богданова, на котором теперь была отражена холодная суровость.
— Вы были на войне?
— Вы об этом знаете.
— Вы когда-нибудь видели, как пехотинцы с винтовками наперевес идут на танки?
— Видел.
— И я видел. Я видел много таких героев. Но я ни разу не встретил среди них хотя бы одного счастливчика, который не кончал бы свою жизнь под гусеницами танка или не остался лежать в чистом поле, скошенный пулеметной очередью. Так вот, Шадрин… — Богданов встал, зачем-то раскрыл фрамугу окна и снова сел в кресло. — Так вот, Шадрин… Я работал с вами год. Я отлично вас знаю. Я вас проверил в работе и сейчас убежден, что… вы… — Богданов остановился, подбирая подходящие слова, но эти слова как назло не приходили.
— В чем вы убеждены? — медленно, с расстановкой спросил Дмитрий.
— В том, что на поле боя вы можете героически броситься под вражеский танк, не щадя своей жизни… Вы это можете!.. Я это говорю твердо. А на государственной работе в органах прокуратуры вы — партизан. Вы — анархист и романтик! Вы посмотрите на себя хорошенько, со стороны… Давно ли вы научились с вашим поэтическим воображением правильно составлять обвинительные заключения? Не спорю: где-нибудь в другом месте вы могли бы что-то значить. Но здесь, в прокуратуре, вы — ноль, вы неорганичны. Вам может показаться, что я говорю туманно, но я уверен, что вы понимаете меня с полуслова. Вот все, что я могу вам сказать.
— Так что же, выходит, зря меня пять лет учили?
— Почему зря?! — глаза Богданова округлились в искренней удивленности. — С дипломом юриста у вас сотни дорог: суд, юридическая консультация, нотариат, исполкомы, в конце концов паспортный стол в милиции. Тем более с вашим-то дипломом, с вашей блестящей фронтовой биографией. А сколько ваших выпускников пошли в отделы кадров министерств! Дорог тысячи, и везде вам может сопутствовать успех. Только не в прокуратуре.
— И все-таки я хочу остаться в прокуратуре.
— Да, жертва огромная! — улыбаясь каким-то своим мыслям, со вздохом сказал Богданов. — И, к сожалению, эта жертва была напрасной. А поэтому мой вам совет: уходите из прокуратуры. Уходите, пока не поздно. Напишите завтра же заявление, вам дадут приличную характеристику, мы подыщем для вас более легкую работу. Хоть сейчас-то вы меня поняли? — в голосе Богданова теперь уже звучала искренняя досада человека, который желает добра, а его никак не хотят понять.
— Прекрасно понял.
— И что же решили?
Шадрин встал. Расправил борта пиджака, поправил галстук, который в эту минуту был ему тесен.
— Никаких заявлений писать не буду! За работу, которую я люблю, на которую имею право и с которой справлюсь, я еще постою. Хотя бы в порядке исключения, если вы за пять минут нашей беседы десять раз напомнили мне, что я инвалид.
— Значит, будете писать?.. Дальше и выше? — вопрос Богданова прозвучал насмешливо, язвительно.
— Буду писать. Только не заявление об уходе.
Богданов встал из-за стола и, делая вид, что дальнейший разговор уже излишен, заключил:
— Заранее предупреждаю: все ваши жалобы окажутся напрасными. Все они лягут на мой стол.
Шадрин чувствовал, как пересыхают его губы, как дрожит его голос. Говорил он с трудом, словно с болью выдавливая из себя каждое слово:
— Я вас до конца понял, — Дмитрий долго и пристально смотрел в глаза Богданова. — Может быть, когда-нибудь мы встретимся. При других обстоятельствах.
Шадрин медленно повернулся и направился к высоким дверям. Когда он коснулся медной скобы, Богданов окликнул его:
— Одумайтесь, Шадрин! Вы еще молоды!.. По горячности можете нагрохать таких ошибок, которые не поправите за всю жизнь.
— Я ко всему готов!
Шадрин вышел из кабинета. Дрожали пальцы рук, ноги мелко тряслись в коленях, когда он спускался по ковровой дорожке мраморной лестницы. «Подлец!.. Подлец!.. — не выходило у него из головы. — Какой подлец!..»
…На работу в этот день Шадрин пришел в третьем часу. В дверях он столкнулся с прокурором. Обменялись взглядами, вежливо поздоровались, и Дмитрий понял, что из городской прокуратуры был звонок. Взгляд прокурора как бы говорил: «Мне уже все известно, всякие разговоры излишни».
На три часа дня был вызван на допрос некий Шмуркин, проворовавшийся завхоз одного московского института. Неделю назад в районном отделении милиции завели на него уголовное дело, но юркий завхоз, припертый к стене бухгалтерской экспертизой, продолжал лавировать и упорно отрицал свою вину.
Лицо облысевшего Шмуркина, который, подняв острые плечи, сидел перед следователем, выражало такую скорбь и мученичество, что можно было подумать: ни одна беда на белом свете его не обошла.
План допроса Шадрин составил еще вчера, а поэтому он не стал перечитывать предыдущие протоколы допросов. Ему было уже давно все ясно. Однако он еще надеялся: Шмуркин наконец поймет, что чистосердечное признание вины может только облегчить его участь. Но Шмуркин по-прежнему твердил одно и то же: знать не знает и видеть не видел, куда могли «уплыть» тридцать тысяч государственных денег.