Черные руны судьбы
Шрифт:
Он любил здесь бывать, с первого дня, как попал в монастырь Вечности, хотя случилось это очень давно. Ему нравился запах сжигаемых приношений, благоговение и радость вызывал высеченный из белоснежного мрамора лик милостивого бога, без которого мир давно бы сгинул в ненасытной пасти Хаоса.
На равнинах Вечного почитали либо как одну из ипостасей Сияющего Орла, либо вовсе считали могучим магом, сумевшим подчинить себе весь мир, но лишь в немногочисленных, затерянных посреди гор монастырях знали правду и хранили истинную веру.
– Начнем же, братия! –
Брат-звучатель ударил билом по малому гонгу, и вибрирующий звон наполнил храм. Едва он стих, монахи затянули Гимн Пробуждения, и голоса их слились в мощный хор, рождающий мурашки на коже и трепет в сердце.
Эрвин, как и остальные послушники, молился про себя, низко опустив голову, и мысли его наполняло то, что брат-наставник именовал Священной Историей: Сияющий Орел после Первого Грехопадения принес себя в жертву, став солнцем, и вся тяжесть борьбы с Хаосом легла на плечи его младшего брата, создавшего тварный мир, населившего его разумными и неразумными, и несчетные годы управлявшего им.
Почти столетие назад, а именно девяносто восемь лет тому, когда вера истощилась и замутилась, и клевреты Тьмы посеяли семена недовольства в душах многих, произошло Второе Грехопадение. Мир оказался осквернен, и Вечный был вынужден покинуть его, чтобы мощью веры удерживать от падения в Хаос.
Точно так же, как человек держит выскользнувшее из ладони ведро за привязанную к рукояти веревку.
– Возгласим же хвалу! – объявил настоятель, и брат-сжигатель отправился к жертвеннику.
В вечное пламя будут положены сухие стебли священной травы куш, очищенное от нечистоты мясо, свиток пергамента с надписями смысла, и все это дымом уйдет в небеса. Донесет знак истинной веры до Вечного, сообщит, что мир еще помнит создателя, и придаст ему сил.
Ведь страшно представить, что будет, если они закончатся, и веревка выпадет из ладони!
– Вспомним же, братия! Вспомним о тяжких грехах наших! – велел настоятель, когда от жертвенника повалили черные клубы, но каждый и без приказа знал, что ему делать.
Эрвин уткнулся лбом в шершавую циновку, и принялся вспоминать, что он сделал нечистого со времени вечернего молебна: поскольку ночевал в библиотеке, а не в общей спальне, то читал после того, как прозвенел гонг отбоя… лежа в постели, поддался грешным мыслям… при одном намеке на них юноше стало жарко… утром возникло искушение полежать после подъема.
Все это надлежит выбросить из себя, выразить в общем покаянии.
Любое нарушение тех многочисленных обетов, которые он взял на себя, облачившись в рясу – целомудрия, нестяжания, кротости, любое отступлении от сложного и тяжелого устава.
– Вспоминаем, братия, вспоминаем! – возглашал сошедший с молельной плиты настоятель, перемещаясь по храму, и тростью, вырезанной из священной горной акации, нанося легкие удары по склоненным спинам.
Досталось и Эрвину, и он вздрогнул, словно его стегнули кнутом – не от внешней боли, от
Брат-сжигатель кинул в жертвенник последний пучок травы куш, брат-звучатель сыграл на гонгах сигнал отбоя, и монахи начали подниматься. Эрвин распрямился, только когда старшие братья вышли из святилища, еще раз поклонился Вечному, не по обряду, по душевной потребности, и пошел к выходу.
Тут обувались послушники, негромко переговаривались между собой.
– Эй, Эрвин, айда после завтрака на пруд, – шепотом сказал Майзел, черноглазый парнишка, попавший в монастырь год назад. – Искупаемся быстренько, пока брат Люк будет валяться в тени и чесать брюхо.
– Но я не могу, книги…
– Опять эти книги? – Майзел сморщился. – Только о них от тебя и слышно, словно кроме них ничего в мире нет.
– Есть, но… – попытался возражать Эрвин, но ему не дали вставить и слова.
– Торчит-то в библиотеке как палка в дерьме, – вмешался постоянно насупленный Раги, проведший в обители Вечности больше десяти лет, но не ставший за это время ни умнее, ни добрее. – На нас не смотрит-то, а сам стучит-то чернорясникам на нас. Зря ты ему сказал-то.
– Умничает все время! – добавил рябой Файад, вечно таскавшийся за Раги хвостом.
– Дураками нас выставляет, – буркнул еще кто-то.
Эрвин стоял и слушал, не зная, что делать и что сказать в ответ, и ему было обидно до слез. Он ни разу не сообщал старшим братьям о проступках других послушников, хотя видел, что те частенько нарушают монастырские обеты и отступают от устава, и он всегда помогал другим, когда его просили…
А что до библиотеки – таково его послушание, как и голубятня, и разве он виноват, что там интересно?
– Хотя сам дурак-то, – сделал вывод Раги, и сжал кулак, готовясь пустить его в ход.
Спас Эрвина брат-сжигатель, закрывший жертвенник крышкой, и двинувшийся к выходу из храма.
– Чего разгалделись, клянусь Семью Святыми Днями? – спросил он недовольно. – Быстро в трапезную, а то завтрака лишитесь, да еще и обеда вдобавок, если я наставнику пожалуюсь.
Даже задира Раги втянул голову в плечи, и послушники начали торопливо обуваться: понятное дело, что для молодого парня нет худшего наказания, чем остаться с пустым брюхом. Эрвин вышел из храма последним, и холодный ветер, явившийся прямиком с горных вершин, ударил ему в лицо, заставил прикрыться рукавом.
Завтрак прошел как обычно – в благочестивом молчании.
А на пороге трапезной Эрвина поймал брат-наставник, плешивый и толстый, с навеки прилипшей к лицу улыбочкой.
– Не спеши, отрок, – сказал он обычным сладким голосом.
– Да, отец мой, – отозвался Эрвин, как положено по уставу.
– Совершал ли ты сегодня омовение, и чисты ли твои помыслы после утреннего молебна? – спросил наставник, хотя прекрасно знал, что этот послушник всегда делает то, что нужно, и так, как нужно.