Черный ирис. Белая сирень
Шрифт:
— А вам, старушка, что? — спросил он у няньки.
— Ничего, я с барышней. Вот и все.
Вспоминала в постели «плосили» и «фотоглафии» и поплакала в подушку.
В классе у меня была соперница, Юленька Аршева. Она тоже была влюблена в князя Андрея, но так бурно, что об этом знал весь класс. Она тоже ругала Наташу Ростову и тоже не верила, чтобы князь визжал.
Я свое чувство тщательно скрывала и, когда Аршева начинала буйствовать, старалась держаться подальше и не слушать, чтобы не выдать себя.
И вот
Их имена были связаны, их роман отмечен насмешкой, любопытством, осуждением, интересом — всем тем отношением, которым всегда реагирует общество на каждый роман.
А я, одинокая, с моим тайным «незаконным» чувством, одна не улыбалась, не приветствовала и даже не смела смотреть на Аршеву.
Вечером села читать о его смерти. Читала и уже не надеялась, и не верила в чудо.
Прочла с тоской и страданием, но не возроптала. Опустила голову покорно, поцеловала книгу и закрыла ее.
— Была жизнь, изжилась и кончилась.
Дядя Полкаша
Иногда очень хочется представить себе современную русскую жизнь, среднюю жизнь средних русских людей. Оказывается, что это чрезвычайно трудно. По свидетельству многих — сплошной кровавый кошмар, а если судить по советской литературе, так даже милиционер плачет от умиления, глядя на беспаспортного бродягу. Как вывести среднюю линию — воображения не хватает.
Какие там живут люди, мы не знаем. Но зато знаем, каких людей там больше нет, какие типы, прочно установившиеся в нашей прежней жизни, ушли навсегда и бесповоротно.
Ушли добродушно-ворчливые нянюшки (между прочим, до тошноты в литературе надоевшие), ушли старые приживалки с флюсом, ухари-купцы, «вечные» студенты, старушки-Богомолки, странницы и страшные «спиридоны-повороты», шагавшие по большим дорогам с котомкой за спиной, с чайником у пояса и клобуком на длинноволосой голове. Они были очень живописны. эти «спиридоны-повороты», но и жутковаты. Почти при каждом деревенском преступлении — грабеже, убийстве, поджоге — судебный следователь всегда допытывался:
— А не приметили ли вы в это время какого-нибудь бродягу в клобуке? Me проходил такой?
Называли их спиридонами-поворотами потому, что если такого за беспаспортность арестуют, то поворачивают его обратно, в ту местность, откуда он, по его словам, вышел. Арестуют в другом месте — опять повернут. Так и шагали спиридоны в свое удовольствие по всей широкой Руси.
Помню, как-то на перевозе через Волхов на пароме подошел к нашей коляске жуткий длинноволосый верзила, роста нечеловеческого, в подряснике, в опорках на босу ногу и с клобуком на голове… Подошел вплотную и рявкнул:
— Лев Толстов что сказал? А? Подайте, барышня, бывшему гвардейскому офицеру.
Я наивно удивилась… Лев Толстой… отец Сергий…
— Боже мой, неужели вы гвардейский офицер?
— Э-эх, барышня! Жизнь моя настоящий роман. Так и сказал — «роман», с ударением на «о».
Но тут обернулся кучер:
— Пошел, пошел, куда лезешь!
И гвардейский офицер энергично плюнул и покорно отошел в сторону.
Вот такого «спиридона-поворота», обыщи весь СССР, наверное, не найдешь.
Но вот есть еще один тип прошлого, тоже, наверное, невозвратимо исчезнувший. В новом укладе русской жизни ему, должно быть, уже делать нечего. Это тип очень мирный и назывался он — летним репетитором. Нанимали такого репетитора на лето, готовить помещичьих мальчишек к осенним переэкзаменовкам.
Вспомнился мне этот тип случайно и совершенно неожиданно.
Был исключительно жаркий день.
Чудесная санатория, где мы проводили лето, к счастью нашему, была окружена великолепным парком… Деревья огромные, «широкошумные», совсем русские, помещичьи. Слушаешь их тихий шелест, смотришь на далекие вершины, утонувшие в синем глубоком небе, и вспоминается не недавнее, парижское, суетливое, заботное, а тихая прошлая жизнь. И это в каких-нибудь пятнадцати минутах езды от Парижа такая «широкошумность», и ширина, и простор, и покой, и такие русские настроения.
Вот сижу у окна — вид из окошка прямо на салат и морковку. Дальше — пламенные настурции, еще дальше — последние томные розы. А за ними, за решеткой ограды, глубокими зелеными пластами, от бледно-хризолитного до черно-изумрудного, чуть зыбится стена леса. Где-то близко клохчет курица…
В какой же это я губернии? Новгородской? Или еще дальше по дороге времени — в Волынской?
Не надо только смотреть налево, где чересчур уж по-французски блестят лакированными листьями роскошные кусты магнолий. Не надо туда смотреть, и тогда, может быть, услышишь далекий-далекий голос из далеких стран, из далеких годов. Он кричит звонко:
— Надя! Лентя-айка!! Иди на рояле игра-ать!
— Не хочу-у-у!
Ну, нет. Теперь не поймают за косу, не потащут дудить экзерсисы и гаммы. Пространство и время унесли меня, спрятали: кричите, зовите — не откликнусь.
Вспоминаются «тени прошлого». Старые няньки, кучера, повара, ключницы. Зыбко, туманно. И вдруг вынырнула толстая веселая рожа.
— Дядя Полкаша!
Рожа улыбнулась, обернулась из «тени прошлого» живым человеком и сказала лениво, по-рязански растягивая слова:
— Вот как экзамен сдам, пойду пешком к Тихвинской. К чудотворной.
Мне 14 лег. Я у тетки в имении. Кузинам — Леле, Кате и Лиде — приблизительно столько же. Есть еще два кузена: оболтус Гриша и ябедник Вася.
Дядя Полкаша — студент-первокурсник, нанятый на лето репетитором. Как его по-настоящему звали, я даже не помню, потому что прозвище «Полкаша» он получил в первый же день своего появления в нашем доме.
Толстый, добродушный, мягкий, у него даже подпалины какие-то над бровями были, вроде как у нашего цепного Полкана. И улыбался он распяленным ртом, совсем как собака на солнце.