Черный кот. Три орудия смерти (сборник)
Шрифт:
И вот однажды, выглянув из окна в лунную ночь, он снова увидел Дьявола в широкополой черной шляпе и длинной черной сутане, демона непостижимой беспорочности, который семенил по улице по направлению к городским воротам, и провел его взглядом с непонятным ему самому интересом. Он подумал: «Любопытно, куда это священник может направляться? И что он задумал?» – и еще долго всматривался в залитую лунным светом улицу, после того как темная фигура скрылась из вида. Но потом он увидел нечто такое, что вызвало у него еще большее любопытство. Двое других мужчин, которых он тоже узнал, прошли мимо его окна, как актеры по освещенной сцене. Голубоватый свет лунной лампы озарил пышный куст торчащих волос на голове маленького Экштейна, виноторговца,
Рейс обругал себя за то, что позволил луне так играть со своим воображением, потому что, присмотревшись, заметил черные испанские бакенбарды и рассмотрел преисполненное собственного достоинства лицо доктора Кальдерона, уважаемого городского эскулапа, который как-то приходил лечить захворавшего Мендозу. И все же что-то в том, как эти двое перешептывались, как они вглядывались в темноту, зацепило его внимание, показалось необычным. Поддавшись внутреннему импульсу, он перемахнул через низкий подоконник и как был, босиком, вышел на дорогу и пошел за ними следом. Он увидел, как они исчезли в темном проеме арки, а в следующий миг из-за стены раздался ужасный крик, невероятно громкий и пронзительный, и для Рейса тем более жуткий, что кто-то прокричал несколько слов на непонятном ему языке.
Тут же раздался громкий топот ног, послышались еще крики, а потом – смешанный рев ярости или печали, от которого содрогнулись башенки стен и высокие пальмы. Но потом вмиг собравшаяся толпа пришла в движение, словно в ужасе подалась назад от городских ворот, и из темноты арочного проема раздался исполненный отчаяния вопль:
– Отец Браун мертв!
Он так и не понял, что надломилось в его душе в тот миг или почему сердце у него вдруг сжалось от ощущения утраченной надежды, но он рванулся вперед и под сводом арки столкнулся со своим соотечественником, журналистом Снайтом, который бледным призраком шагнул из ночной мглы, нервно пощелкивая пальцами.
– Это правда, – произнес Снайт с выражением, в его устах близким к благоговению. – Он умер. Доктор осматривает его, говорит, надежды нет. Кто-то из этих чертовых даго ударил его дубинкой, когда он проходил через ворота. Почему – одному Богу известно. Какая ужасная утрата для города!
Рейс ничего не ответил, вернее, не смог ничего сказать в ответ и бросился к арке, чтобы увидеть то, что происходило за ней. Маленькое, облаченное в черные одежды тело лежало там, где оно пало, на широких каменных плитах, посреди торчащих из щелей колючих кактусов. Большая толпа теснилась чуть в стороне, сдерживаемая главным образом одним лишь движением руки огромной властной фигуры, стоящей впереди. Большинство собравшихся то подавалось вперед, то, наоборот, делало шаг назад, повинуясь его мановению, как будто он обладал над ними какой-то волшебной властью.
Альварес, диктатор и демагог, человек рослый и неизменно надменный, всегда одевавшийся броско, на этот раз был в зеленой униформе с галунами, которые, точно серебряные змеи, расползлись у него по груди, дополняемые орденом, висевшим у него на шее на ярко-красной ленте. Коротко стриженные волосы его уже подернулись сединой, но от этого кожа политика, которую друзья называли оливковой, а недруги – темной, казалась почти буквально золотой, как будто на нем была вылитая из чистого золота маска. Но сейчас крупное лицо его, обычно властное и довольное, выглядело в соответствии с ситуацией серьезным и немного трагическим. Он пояснил, что дожидался отца Брауна в кафе, когда услышал сперва какую-то возню, а потом звук падающего тела, после чего выбежал на улицу и увидел труп, лежащий на каменных плитах.
– Я знаю, что кто-то из вас сейчас думает, – гордо посмотрев вокруг, сказал он. – И если вы боитесь сами об этом сказать, я скажу это. Я атеист и не могу призывать в свидетели Господа для тех, кто не поверит моему слову, но я готов поклясться честью солдата и просто порядочного человека, что не имею к этому никакого отношения. Если б здесь сейчас мне попались те, кто это сотворил, я бы с радостью повесил их вон на том дереве.
– Разумеется, мы очень рады это слышать, – строгим, даже торжественным голосом произнес его противник, стоявший над телом своего павшего помощника. – Но удар слишком серьезный, чтобы сейчас говорить о своих чувствах. Я полагаю, сейчас лучшее, что мы можем сделать – унести тело моего друга и прервать это стихийное собрание. Насколько я понимаю, – обратился он к доктору, – сомнений, к сожалению, нет.
– Никаких сомнений, – ответил доктор Кальдерон.
Джон Рейс вернулся домой с тяжелым сердцем и совершенно опустошенный. Как же так, почему кажется, что ему будет ужасно не хватать человека, с которым он даже не был знаком? Он узнал, что похороны решили не откладывать и назначить на завтра – все чувствовали, что кризис нужно миновать как можно скорее, поскольку опасность народных волнений росла с каждым часом. Когда Снайт увидел индейцев, сидящих в ряд на террасе, они могли сойти за вырезанные из красного дерева древние ацтекские фигурки, но он не видел, какая перемена произошла с ними, когда они узнали о смерти священника.
Они были готовы поднять революцию и линчевать лидера республиканцев, если бы их не остановила необходимость с должным почтением проводить в последний путь своего религиозного наставника. Надо заметить, что сами убийцы, которые не избежали бы самосуда в любом случае, исчезли бесследно, точно растворились в воздухе. Никто не знал их имен, и никто не знал даже, успел ли умирающий перед смертью увидеть их лица. Причиной того странного удивления, которым был преисполнен его последний взгляд на этот мир, возможно, было то, что он узнал их лица. Альварес не переставал твердить, что не имеет к этому никакого отношения, и даже явился на похороны. Он шел за гробом в расшитом серебром зеленом кителе, придав своему лицу такое скорбное выражение, будто хоронил лучшего друга.
Позади террасы между кактусов по очень крутому зеленому склону поднимались каменные ступени. По ним гроб был с большим трудом поднят и временно установлен на площадке наверху у подножия огромного высокого распятия, которое высилось над дорогой и служило указателем начала освященных земель. Внизу, на дороге, человеческое море исторгало скорбный плач и возносило молитвы, осиротевший люд оплакивал своего отца. Невзирая на всю ритуальность этого действа, которая не могла не раздражать атеиста Альвареса, он держался сдержанно и с должным почтением, и все бы прошло гладко (как отметил про себя Рейс), если бы никто не задевал его.
Рейс вынужден был признать, что старик Мендоза всегда был дураком и сейчас поступил, как круглый идиот. Следуя привычному для слабо развитых сообществ обычаю, гроб оставили открытым, с лица покойного сняли покрывало, что привело простых местных жителей в их отчаянии на грань безумства. Само по себе это могло обойтись и без последствий, поскольку укладывалось в местные традиции, но кое-кто из представителей власти вспомнил о заведенной у французских вольнодумцев традиции провозглашать речи над прахом покойного. В роли оратора выступил Мендоза, и чем дольше он говорил, тем больше падал духом Джон Рейс, тем меньше ему нравилась вся эта религиозная церемония. С неторопливостью оратора, выступающего за обеденным столом и не знающего, как завершить начатую речь и усесться наконец на место, он перечислил все многочисленные, но несовременные достоинства покойного. Ладно этим бы и закончилось, но Мендоза оказался настолько глуп, что стал в своей пламенной речи обвинять своих политических противников, даже насмехаться над ними. Трех минут хватило ему, чтобы начать беспорядки. Да еще какие!