Чёрный листок над пепельницей
Шрифт:
«Обычная история, — думал я по пути в отдел. — Шёл за одним, наткнулся на другое, потом на третье, четвёртое и так далее. Чистый детектив. Но я не писатель и в данном случае не собираюсь заниматься цифрами и документами, да и времени у меня в обрез. И твой милый директор, дорогой коллега, интересует меня лишь постольку, поскольку я смогу вытащить из него всё о маме Кристине. Если, конечно, он вообще что-нибудь знает…»
Я вошёл к нему в кабинет. Ну и ну! Мне редко доводилось видеть такие кабинеты. Чистота, порядок, вкус — соединение скромности и богатства отделки. Из-за стола навстречу мне поднялся стройный мужчина в двубортном костюме с гладко зачёсанными назад иссиня-чёрными волосами — просто невозможно было поверить, что ему уже перевалило за шестьдесят. Стёкла его больших очков в тёмной оправе переливались разными цветами, из-за них на меня пристально смотрели не
— Мне сообщили, что вы посетите нас, — строго, даже несколько чопорно объявил директор. — Насколько я понял, речь идёт о какой-то ревизий по делу Нелчиновой — очевидно, с целью пересмотра приговора и сокращения срока. Так вот, я сразу же должен заявить: МЫ не согласны (он так выделил это «мы», что я понял — оно имеет особое значение в этих обстоятельствах). Тут я решил прикинуться дурачком и наивно спросил его:
— А что, должна быть какая-то ревизия?
— Пожалуйста, пожалуйста! МЫ не боимся никакой ревизии (опять это «мы»). Я сейчас говорю о другом — об этой лисице. Никакой пощады и прощения она не заслуживает! МЫ никогда не простим её, никогда!
И он пустился длинно и нудно описывать, что и как произошло, без конца употребляя это «мы», будто он своим подчинённым и отец, и мать, и сват, и брат. Рассказ его лился, как вязкая струя патоки, прервать его было невозможно. Хорошо ещё, что он разрешил мне курить в открытое окно. Я слушал его рассеянно и думал о том, что мой пловдивский коллега представил дело несколько иначе, разумеется, более точно, чём пытался сделать это директор.
В кассе обнаружилась недостача — четыре тысячи левов. Проверкой была установлена подделка в дневнике операций. Ясно, кто посягнул на эти деньги! Напрасно молодая вертлявая фифа — кассир плакала и клялась, что невиновна. «Сначала ты верни всё, до последней стотинки, а потом доказывай!» Подозрение ни на секунду не пало на контролёра Кристину Нелчинову. Никто даже не вспомнил о том, что она часто помогала всем кассирам сберкассы, если образовывались очереди, — значит, имела доступ к деньгам. Но у Нелчиновой был десятилетний стаж безупречной работы, никто никогда не замечал в ней ни тени корысти. Она действительно начала с нуля и «стала одним из лучших контролёров благодаря своей образцовой честности, трудолюбию, интересу к профессии», как пишут в характеристиках. А вот у подозреваемой и раньше были неурядицы с кассой, правда мелкие, не говоря уже о ярком маникюре и золотых перстнях на всех десяти пальцах! Как это было? А вот как: помогала кассирам, приняла сто пятьдесят левов вклада у одного из клиентов, после этого влепила в дневнике операции четвёрку впереди этой суммы — и готово, разница у тебя в кармане. На что она рассчитывала? На то, что, когда рано или поздно всё всплывёт, сумму, как всегда, разбросают на всех и возвращать придётся только часть.
Однако это же не десять — пятнадцать левов, которые женщины покрывали «добровольными пожертвованиями» — такая уж практика установилась здесь, лишь бы сор из избы не выносить. Тут четыре тысячи! Начальство стало давать кассиру советы, откуда взять хотя бы три тысячи, остальную тысячу наскребут — важно, чтобы никто ничего не узнал! А кассир — она молодая, упрямая — заартачилась, кричит: «Не виновата я! Вызывайте милицию!» Директор пригрозил ей, что уволит за «разглашение профессиональной тайны» — самая страшная статья. Но она вызвала-таки милицию, сделали экспертизу, нашли эту четвёрку впереди. Дальше — следствие, судебный процесс. Нелчинова получила три года, а кассир с кольцами ушла с работы «по собственному желанию».
Мне пришлось преодолеть немалые трудности, прежде чем я «разговорил» коллег Кристины, в первую очередь её ближайшую подругу Нору Амзину. Очень сложно это было, так как у них практически нет свободного времени. После работы они бегут со всех ног — одна торопится забрать ребёнка из детского сада, другой надо в магазин, третья спешит домой готовить ужин своему ворчуну, четвёртая мчится, на свидание с очередным поклонником… Как остановишь? Но самое большое препятствие — это проклятый страх, о котором говорил мой коллега, страх, посеянный директорскими угрозами уволить «за разглашение профессиональной тайны, за разложение коллектива». Три дня я торчал среди них, уговаривал, упрашивал — ведь история-то давняя, никому ничего не грозит. А они, небось, думали: кто его знает, этого болтуна, кому и про что он расскажет, всё же милиция! Да, я признался, откуда я, потому что испытанный вариант с «журналистикой», учитывая особенно нежную любовь директора к прессе, здесь явно не прошёл бы и я был бы обречён на общение с закрытыми наглухо дверьми. Не буду утомлять вас рассказом о том, как мне удалось открыть двери, — это бы означало, что я приписываю себе достоинства, которых у меня нет, например личное обаяние. Мне кажется, решающую роль сыграло то, что я постарался мягко и настойчиво внушить им цель моей «миссии» (по-моему, это была ваша идея, товарищ майор) — помочь Нелчиновой в связи с предстоящей вскоре широкой амнистией.
Все мои вопросы сводились к одному: что заставило Нелчинову сделать это? Вероятно, ей немедленно требовались деньги, а взять было негде? Разве могла она допустить, чтобы обожаемая красавица-дочка была одета и обута хуже её сверстниц и поэтому чувствовала себя униженной на выпускном вечере и на экзаменах в институте? Так-то оно так, но неужели Кристина не подумала, на что идёт? Неужели не понимала, что она лишится свободы, если коллеги не согласятся совместно погасить «недостатчу» молодой кассирши? Неужели она была так наивна, что понадеялась на свою безупречную репутацию и доброе имя? Может быть, причина вовсе но в Эмилии? Может быть, завёлся капризный требовательный молодой любовник?
Вот тут первая подруга Кристины Мора, которая до сих пор выдерживала весь поток моих вопросов, зло вспыхнула:
— Не говорите глупости и не выдумывайте! Кристина — и любовник! Это же надо такое сказать!..
— Но почему? Ведь Кристина ещё молода и очень мила…
— Да, конечно, А если бы вы видели её, когда она только поступила к нам!.. Но уже и в то время она иной раз приходила на работу с красными глазами, лицо опухшее. Этот бабник проклятый, Дишо её, виноват во всём. Он её просто измучил, шлялся направо и налево. А она похудела, побледнела, ей стало всё равно, что надеть на себя, в парикмахерскую неделями не заглядывала. И только об одном думала, вернее, об одной…
— Об Эмилии?
— О ней. Сколько раз я говорила ей: ох, Кристина, Кристина, зачем взвалила на себя такой крест, ты же себя на нём распинаешь! А завтра тебе за это никто и спасибо не скажет. И что вышло? Дишо сиганул в Алжир с другой, уже беременной, Эмилия — ну, вы знаете, какой страшный номер она выкинула. Что может быть страшнее для несчастной матери? И именно тогда, когда ей больше всего нужен родной человек, поддержка! Это брат ей сообщил, эгоист проклятый. Недавно ездила к ней на свидание в Сливен, в тамошнюю тюрьму, — она никого не хотела видеть, кроме меня. Спрашиваю, как здоровье, что привезти. Хорошо, говорит, ничего не нужно. А голос еле слышный, глаз не поднимает, бледная, в чём только душа держится… Боже мой, не вынесет она этих трёх лет в тюрьме! Да и для кого ей жить теперь? А ведь у неё была возможность…
Я уже слышал от других женщин о каком-то старом дипломате, одетом с иголочки, знающем несколько языков, только малость глуховатом. Он повадился ходить в кассу год назад и всё глядел на Кристину, умильно так, нежно и жалостно. Потом положил на книжку пятнадцать тысяч и всё настаивал, чтобы Кристина взяла эти деньги. Сотрудницы посмеивались, а Кристина краснела и плакала втихомолку. Он провожал её домой раза два-три, а потом исчез. Кристина сказала, что попросила его не ходить сюда зря,
— Она, Кристина то есть, — пояснила Нора, — несмотря ни на, что, только о своём, бывшем муже и думала, вспоминала и; наверно, ещё любила его. Так-то. А мы ей верили во всём…
— И в её честность тоже?
Тут Нора глубоко вздохнула и замолчала, будто прислушивалась к чему-то внутри себя в поисках точных слов.
— Вы нащупали наше самое больное место, — наконец проговорила она. — Никогда, ни одной стотинки не возьмёт, малейшая шероховатость — и она просто заболевает. А тут вдруг р-раз — и четыре тысячи! И каким способом!.. Ну, я и подумала, что мы, наверно, не знали её как следует. Как будто только у неё дочь— выпускница! Да если бы она взаймы попросила — мы бы в лепёшку разшиблись, а собрали! А она всё сокрушалась, что учебный год кончается, а ничего ещё не приготовлено, но ни словом не обмолвилась о деньгах, наоборот, обижалась, когда мы спрашивали её, откуда же она возьмёт их, раз не хочет брать от Дишо ни единого лева…