Черный нал
Шрифт:
— Она уже здесь, Али? Рядом? — засветился Старик от радости.
— Нет. Нет. Но она близко. Потерпи немного. Она прилетит. И ты еще держись за все это. Цепляйся за чужую землю…
— Но это моя земля. Это теперь моя родина. И озеро, и лес, и кольцо оцепления, и пьяные офицеры, и то, что под землей, в шахте. Это все моя родина. Я так долго жил здесь. А то, что было раньше, уже не вернется, не придет. Я понял это давно, еще когда был открыт коридор и Клепов предлагал бежать. Куда бежать? Зачем? Ночь, революции, кризисы. Все уже было. Как будто. Или нет. Не так. Родина и смерть. Ага. Вспомнил. Родина или смерть. А если это одно и то же? У русских есть прекрасная поговорка. Лучшая поговорка всех времен и народов. На миру и смерть красна. Так вот, Алеида. Но ты подожди, не уходи от меня. Как там сейчас дети? Расскажи мне. А дом? Нравится тебе он?
Но тут он впал в забытье. А когда очнулся и стал прибираться в доме — а разгром после вчерашнего праздника был изрядным, — он нашел птичье перо, серое, с острым концом. Птиц вчера никто никаких не приносил. Николай завалил кабанчика…
Полковник Левашов
Валентин жил с нами уже три года. Он как будто все ждал чего-то. Какого-нибудь волшебного дирижабля, который повиснет над объектом, затем опустится трап, Старик махнет нам на прощанье сверху и полетит к своим чудесным городам. Месяцы шли, но великая стена вокруг объекта все росла и крепла. Я не занимался напрямую научными делами. Моя работа: связь, шифрограммы, принять, отправить, профилактика аппаратуры, ремонт и прочее. Из того, что я знал по обмену сообщениями между Москвой и нашей компашкой, причины аварии так и не были определены с достаточной вероятностью. Существовало по крайней мере пять различных версий, которые основывались на всяких научных завираниях. Условные обозначения, формулы. Почему плазмоид — а так условно называлась эта штуковина — взбунтовался, так и не поняли. И до выяснения осторожничали донельзя. Однако время шло, приказы, о форсировании работ поступали, о нас вроде бы забыли, но потом взялись всерьез. Группа начальников улетела на большую землю, прибыла другая, а мы, секретоносители, хотя никто ни уха ни рыла не понимал в большинстве этих секретов, продолжали ждать окончания контрактов. Самыми осведомленными из нас были несколько офицеров и Голованов из нашего “академгородка”. И, естественно, начальник первого отдела. Заниматься ему тут, по большому счету, было нечем, и он стал, как кот, ходить вокруг испанца.
Ту чушь, которую Валя нес про волшебные города, записывал в книжечку, сопоставлял что-то, пытался вести запростецкие разговоры с нашим пациентом. А кто он, выживший там, где легли все, не ослепший, подвинувшийся умом, но живой, крепкий, связно излагающий? Вдобавок он оказался совершенно классным хирургом.
Я тогда еще порадовался, как здорово учат в наших вузах, а увидев как-то, как он вынимает пулю из бедра солдата после случайного выстрела, понял, что он и тут нам вкатывает шарики. Резать смело развороченную ногу, балагурить при этом, а затем, выпив стакан спирта, сказать: “А вы боялись?” — мог только человек, оперировавший на фронте. Я же взрослый мужик. Видел всякое. Тогда-то и понял окончательно, что он не тот Валентина. Не настоящий. Особист Воронин тоже был не лыком шит: запросил с большой земли образцы почерка студента Гонсалеса. Дальше начинается вообще поэма. Ему отвечают: не занимайтесь чепухой, проверяйте соблюдение режима. Тот отвечает, что есть некоторые сомнения по личности одного из вольнонаемных, пациента, студента-медика, который и оказался-то здесь случайно, вместе с товарищами, технарями. Чуть ли не председателю КГБ шлет послания. Наконец прилетает человек из Москвы. Они долго беседуют, почерки сверить невозможно, так как личное дело студента Гонсалеса пропало неисповедимыми путями. Есть какие-то клочки — то ли лабораторные журналы, то ли курсовые работы. Почерк другой, особист ликует, устраивают они Валентину форменный допрос. Но все тихо, без огласки. Наконец чин улетает еще чего-то там проверить, а через неделю Воронина находят скончавшимся от сердечного приступа. Прилетает опять какая-то комиссия, потом другой особист, вместо нашего, я их по именам и не запоминаю. Не люблю эту публику. И все. Отбой воздушной тревоги. Никаких больше допросов, сверок, очных ставок, Валя опять в законе, а это значит, что в Москве у него есть крыша. И так, высоко, что глаз лучше не закатывать и не пытаться разглядеть звезды на погонах. Это что же? Он, получается, за нами за всеми следит? Гонсалес? Иначе зачем он здесь? Я вопросов лишних задавать не стал, но решил тогда, что это мой шанс. Если суждено мне отсюда убыть, то только вот с ним, несгораемым испанским или каким-то там еще гостем. Играет на дудочке. Пьет водку. И все остальное делает как настоящий мужик.
Тем временем после кончины нашего маленького Берии Валя как с цепи сорвался. Баб у нас было человек двадцать, все молодые, все замужем за офицерами, и едва ли не всех он перетрахал. Все эти истории о могучих реках, солнечных переулках,
Тонкий тюль оконной занавески трепещет на ветру, хотя это не ветер вовсе, а так — сквозняк. Мои ветра и мои озера закончились, по-видимому. Вот комната, где я лежу на диване. Еще в комнате есть два кресла и столик, на коем пачка газет. И более ничего. Часы мои на месте, запястье стягивает ремешок. Без минуты полдень. Тяжелая, пудовая голова не хочет отрываться от подушки. Руки целы, ноги целы, гениталии на месте. Встать все же удается. За окном незнакомая местность. Ну естественно — Эстония, вот только какая. И почему-то кажется мне, что не столичная. Этаж примерно пятый. И то хорошо, что выше уровня земли.
— С добрым утром!
Я оборачиваюсь на голос. Передо мной почтенный человек, в хорошем костюме, без пистолета в руке, даже без ножа, не говоря уже о баллончике.
— С добрым утром! — повторяет он. Голос мягкий, невредный.
— Учитывая, что сейчас полдень, — здравствуйте.
— Вы привыкли, некоторым образом, к ночному образу жизни, насколько я могу судить. Следовательно, сейчас для вас раннее утро. Это для меня почти вечер. Все в этом мире относительно. Как вы себя чувствуете?
— За исключением головы, весь организм в порядке. В извилинах же некоторый беспорядок присутствует. С чего бы это?
— Это чтобы не было соблазна к решительным действиям, к побегам, к новому переходу государственной границы.
— Можно, я сяду?
— Вот нельзя. Немного попозже. Дело одно нужно сделать. Пустячок. Что же вы не спросите, что с вашей пассией?
— Она человек и вовсе невинный. Случайный в этом деле человек.
— А что же вы ее не оберегли-то? Ну, спрятались в Катиной комнатке и сидели бы тихо. Жизни радовались. Ведь кто ее знает, сколько осталось?
— Вы же понимаете, что случайный? Вы ее отпустили?
— Да зачем же? Пока несвоевременный и вредный поступок.
— Давайте-ка поставим точки над “i” и палочки над “т”. Вы господин Амбарцумов?
— Естественно.
— Вы совсем не похожи на маклера.
— Ах, бросьте. Что вы можете знать о маклерах? Хотя назвали абсолютно верно. Лукавство вам в заслугу не поставить.
— Я тут почитал кое-что. Точнее, все, что было за месяц в прессе. Ваше интервью на выставке в Гавани, имиджевую статью, справочники разные… Вы как думаете? Всемирный банк станет инвестором сто тридцатого квартала?
Амбарцумов поперхнулся, неприятно посмотрел на меня и снял пиджак.
— Давайте пива выпьем. Холодного, легкого…
— Только не “Балтики”. Какое у них тут? “Жигулевского” нет?
— Есть очень приличное шведское пиво. Посидите тут. Только из окна не прыгайте. И не бросайте в меня подлокотником от кресла…
Амбарцумов выходит, слышно, как на кухне звякает, возвращается с полдюжиной пива и копченой курицей. Значит, меня еще покормят перед концом. Но уже вернулась и окрепла надежда.
— Мы одни тут. Без свидетелей. Будете проказить, я вас просто пристрелю. А вообще, есть разговор.
Я высасываю бутылку пива, взвешиваю пустую на ладони, примериваюсь, словно бы для удара по черепу Амбарцумова.
— Вы хорошо тогда прорвались из поселка. Как, кстати?
— По озеру. На снегоходе “Буран”. Хорошая машина. Ходкая. А до озера по речке, вдоль бережка. :
— А сюда-то как? В Ревель?
— В Ревель-то опять по озеру.
— По Нарове?