Черный огонь. Славяне против варягов и черных волхвов
Шрифт:
Красивые оказались глаза. Яркого, редкого цвета лесных фиалок. От его пристального взгляда рабыня трусливо прижмурилась.
— Ладно, иди, — конунг оттолкнул ее. — Помни, что я сказал. Все передай старейшинам до последнего слова. Потом возвращайся…
Окся, ссутулившись, снова пошла прочь от крепости.
— Теперь понял? — спросил он Харальда.
Харальд посмотрел вслед уходящей рабыне. Та мелко, опасливо семенила, втягивая голову в плечи. Отойдя подальше, коротко оглянулась на них. Снова пошла, уже не оглядываясь.
— Вряд ли она вернется, — сказал он.
— Вряд ли, — согласился Рагнар. — Да пусть ее разжует и проглотит
— Потеряли молодую, здоровую рабыню, — равнодушно заметил Харальд.
— Пусть! Важно, чтоб поличи вернулись в свои селения, снова платили дань и кормили нас. А эти коровы князя Добружа давно уже прискучили воинам. Потом можно будет взять себе новых девок из племени. Вот хотя бы их Сельгу-целительницу, которую даже старый Бьерн называл красавицей. Уж он-то брал женщин на севере и на юге, многих насадил на свое копье, понимал в них толк…
— Поличи снова могут взяться за оружие, они злые, — задумчиво сказал Резвый.
— Значит, надо отбить у них такую охоту! — сказал как отрубил Рагнар. — Как будто ты сам не знаешь! Только не сразу, Харальд. Не все сразу. Ни один человек не покоряется сразу. Сначала нужно приучить его кланяться в пояс, потом — вставать на колени, а уж только потом он начнет лизать твои подошвы… А рабыня… Да пусть Черный Сурт, глава великанов мрака, вырвет ее трусливое сердце и сожрет без соли! Она, вырвавшись на свободу, как коза из загона, сама не вернется, конечно. Только и не уйдет далеко, останется жить у поличей. Да и куда ей идти, где теперь искать свой народ? А мы тем временем, приведя диких к покорности, заберем ее назад, как забирают беглых рабов по праву хозяина. У нее красивые глаза и гладкое тело. Будет приятно учить ее покорности заново…
Конунг, насмешливо прищурившись, глянул на Харальда.
Под его взглядом Резвый неторопливо разгладил черные усы и бороду. Оскалился, усмехаясь, хлопнул по рукояти меча, висевшего у пояса.
— Конунг Рагнар всегда видит дальше всех, — сказал он.
12
Уходя от крепости, косинка Окся никак не могла сдержать дрожь. Спотыкалась через каждый шаг, ежилась спиной и втягивала голову в плечи. Но оглянуться боялась. Казалось, оглянется — и сразу увидит за спиной прицеливающегося воина с натянутым луком. Или другого, примеривающего к руке легкий дротик. Вот сейчас, скоро зашуршит за спиной рассекаемый воздух, воткнется острое железное жало промеж лопаток и высунется из груди, окрасившись красным. Лучше уж так, не глядя… Пусть стреляют, она потерпит немного, совсем немного терпеть останется… А потом она умрет, и боли больше не будет, успокаивала себя Окся, пытаясь унять трепет тела, от которого стучали зубы.
Умрет, ну и хорошо! Попадет в Ирий, встретит там отца с матерью, вот и будет ей счастье, вот и наступит покой, уговаривала она себя.
Тем временем косинка все шла и шла, а острая смерть так и не догоняла ее. Потом ровное место кончилось, она незаметно для себя вступила под тень деревьев. Шла дальше, продираясь через заросли цепляющегося подлеска, смахивала с лица невидимую, но липкую паутину.
Все равно не верила, что ее просто так взяли и отпустили. Что огромный, свирепый конунг и второй, молодой, миловидный ярл с надменными и холодными, как у рыбы, глазами послали ее к поличам с такими простыми словами. Словно по-иному не могли передать… И почему ее? Где тут подвох, где хитрость, на которые так щедры эти пришлые воины? В чем будет для них ехидный смех, который вызовут ее невольные слезы?
Снова ждала, каждый миг ждала — вот сейчас, вот-вот свей объявятся за спиной. Окликнут, повернут назад, подталкивая в спину древками копий…
Нет, не окликают. Выжидают чего-то, наверное. Значит, злее будет обида, изощреннее зубоскальство, если столько ждут, догадывалась Окся, по привычке вжимая голову в плечи.
Страшно было…
Впрочем, ей всегда было страшно. Давно поселился в ней этот страх, и, похоже, навсегда поселился…
Ой ты, старая богиня Мокошь, за что сплела ей такую злую судьбу?! Не из льняной нити, не из пряжи пушистой, из колкого крапивного стебля сплела… За что так, всевидящая богиня, за какие провинности?!
Ведь жила когда-то и страха не знала! Принимала жизнь, как вечное звонкоголосое лето…
Росла себе девонька, расцветала весенним цветком, наливалась радостным соком. Богов почитала, старших слушалась, за папу с мамой держалась, с подруженьками-товарками хороводы кружила. Горя тоже не знала, детские свои обиды переживала легче легкого, забывая их без следа следующим утром… Зайчонок, называли ее родители, наш ласковый, пушистый, веселый… Лучик мой светленький, говорил отец, гладя тяжелой рукой ее мягкие белокурые волосы… Отрада моя, говорила добрая мама, прижимая к себе…
А потом все изменилось враз, словно Лихо глянуло на нее в упор своим черным недобрым глазом…
Незнакомые, чужие всадники налетели на их село в ночной темноте. И темнота перестала быть темнотой от зарева занимающихся пожарищ. И ржали кони, и кричали люди, и хекали, гикали кольчужные воины, рассекая мечами плоть.
Она помнила, как отец, косматый, словно медведь, и надежный, словно гранитная скала, дрался с этими пришлыми воинами. Схватил топор и одним ударом снес чью-то голову в шлеме. Отчетливо, навсегда запомнила она, как покатился по полу шлем, сбитый тяжелым ударом, а за ним резво, словно догоняя, катилась чужая, отрубленная голова, оставляя за собой пятнистый кровяной след…
Это было последнее, что она видела. Потом свет померк перед ее глазами. Кто-то напал, навалился сзади, ударил по голове, накинул сверху полотняный мешок, остро пахнущий пряными, незнакомыми запахами. Показалось ей — задохнется она в этом мешке! Окся закричала, забилась пойманной птахой. Но кто услышит ее крик через полотно? Кто поможет, если помогать некому, если кругом нее смерть и разор?
Видно, точно некому было помогать, все умерли, и мать, и отец, и братья-подростки, и другие родичи-кровники…
Ее спутали веревкой поверх мешка, бросили поперек коня, долго скакали куда-то. И снова ей, трясущейся от бесконечного скока, казалось: вот-вот она задохнется, умрет, вся сила-жива по капле на землю вытечет…
Но не умерла. Хотя почему — непонятно! А может, и лучше было бы умереть сразу… Наверное, именно тогда поселился в ней этот страх, что потом не давал до конца разогнуть шею и спину, смотреть в глаза, а не опускать взгляд на колени.
Оказалось, степняки-хазары взяли ее в полон в свирепом, дальнем набеге. Была папина-мамина дочка, последыш любимый, оказалась — рабыня бесправная и безголосая. Подстилка мягкая для любого, кто ее захочет… Или страх в ней возник как раз тогда? Когда брали ее без счета незнакомые воины, когда били, чтоб была покорной, и щипали, чтоб кричала, как от желания? Впрочем, зачем теперь помнить…