Черный огонь
Шрифт:
В. Варварин
"Русское Слово", вторник 27 января (9 февраля) 1909. No 21.
МЕЖДУ АЗЕФОМ И "ВЕХАМИ"
В истории Азефа мало обратила на себя внимание следующая сторона дела. Первые вожди революции в течение десяти лет вели общее, одно дело с этим человеком, говорили с ним, видели не только его образ, фигуру, но и манеры, движения; слышали голос, тембр голоса, эти грудные или горловые звуки; видели его в гневе и радости, в удаче и неудаче; слыхали и видели, как он негодовал или приветствовал... И все время думали, что он - то же, что они. Как известно, подозрения закрались только тогда, когда были арестованы некоторые лица, о "миссии" которых исключительно он один знал: доказательство такое математическое, с помощью простого вычитания,
Так убедительно! Он называл революцию "святым делом": "как же он мог быть провокатором"?
Об этом случае писали в свое время. Не обратили внимания, до какой степени все это замечательно... крайней элементарностью!
Степень законспирированности, т.е. потаенности, укрывательства революции чрезвычайна. Когда в "Подпольной России" Кравчинского читаешь о "знаках", какие ставились вокруг конспиративной квартиры, и как по этим знакам сторожевых людей узнавали, что она свободна от надзора, и, идя в нее, не нарвешься на западню!
– то удивляешься изобретательности и, так сказать, тонкости механизма. "Хитра машинка". Да, но именно машинка. Все меры предосторожности - механичны, видимы, осязаемы, геометричны и протяженны. Видишь западню и контр-западню. Все это в пределах темы о мышеловке. Да, но самая-то тема - ловли мышей и бегания от ловли - мизерна, ничтожна, мелка. Просто, это ниже человека. Если бы задать такую тему поэту или философу, Белинскому, Грановскому, Станкевичу, Киреевскому, задать ее Влад. Соловьеву, они бы не разрешили ее, или устроили бы вместо мышеловки какую-то смешную и неудачную вещь, которую только бросить. Но если бы в комнату, где сидели эти люди, Станкевич, Тургенев, вошел Азеф...
Поэты и философы, художники и сердцеведы посторонились бы от него.
Им не надо было бы осязательных доказательств, кто он; чтобы он "кричал" о том-то, махал руками при другой теме. Просто, они "нутром", говоря грубо, а говоря тоньше - музыкальною своею организацией, художественным чутьем неодолимо отвратились бы от него, не вступили бы с ним ни в какое общение, удержались бы звать его в какое бы то ни было общее дело, или откровенно говорить при нем, посвящать его в задушевные, тайные свои намерения.
Азеф и Станкевич несовместимы.
Азеф не мог бы войти в близость со Станкевичем.
Чудовищной и ужасной истории с русскою провокациею не могло бы завязаться, не могло бы осуществиться около людей не только типа, как Станкевич или Грановский или как Тургенев, - но и около кого-нибудь из людей типа любимых тургеневских героев и героинь. Это замечательно, на это нужно обратить все внимание. То, что "обрубило голову революции", сделало вдруг ее всю бессильною, немощною, привело "к неудаче все ее дела" - никоим путем не могло бы приблизиться и коснуться не только прекрасных седин Тургенева, но и волос неопытной, застенчивой Лизы Калитиной.
Лиза Калитина сказала бы: "нет".
Тургенев сказал бы "нет".
И как Дегаев, так и Азеф никак не подкрались бы к ним, не выслушали бы ни одного их разговора, и им не о чем было бы "донести".
Что же случилось? Какая чудовищная вещь? Как мало на это обращено внимания!
Революционеры сидят в своей изумительной, гениальной "мышеловке". Это их "конспирация" и потаенные квартиры. Как они писали о своих "законспирированных" типографиях - это такая тайна и "неисповедимость", что ни друзья, ни братья и сестры, ни отец и мать, ни сами революционеры, так сказать, на других "постах" стоящие, никогда туда не проникали. "Немой, отрекшийся от мира человек работает там прокламации". Он полон энтузиазма и проч., и проч.
Великая тайна.
В нее входит Азеф.
"Рядового" революционера туда, конечно, не пустят. Но нельзя же отказать в "ревизии" приехавшему из Парижа куда-нибудь на Волгу "товарищу", который имеет пароль члена центрального комитета. Все им руководится. Как же от руководителя что-нибудь скрыть?
С потаенными знаками, в безвестной глухой квартире собираются товарищи, оглядываясь, не идет ли за ними полицейский, не следит ли шпион. Идут безмолвно, "на цыпочках".
На цыпочках же, оглядываясь, не следит ли и за ним полицейский или шпион, входит в это собрание Азеф. Здоровается, садится, говорит и слушает. У него спрашивают совета. Он дает советы.
Величайший враг, самый злобный, единственный, который им может быть опасен, который все у них сгубит и всех их погубит - постоянно с ними.
И они никак его не могут узнать!!
В этом суть провокации.
На этом сгублена была, прервана революция.
На неспособности узнавания: не правда ли, поразительно!
Сидят в ложе театра мудрецы, как кн. Кропоткин, Вера Фигнер, В. Засулич, Лопатин. Перевидали весь свет. Век читали, учились, - правда, все особливые и однородные книжки. На сцене играется "Отелло" Шекспира, - и главную роль играет Сальвини. Они смотрят на сцену, внимательно вслушиваются: и никак не могут понять, что на ней происходит, по странной причине, не могут различить Отелло от Яго и Сальвини от Ивана Ивановича!
Как не могут? Весь театр понимает.
Но они не понимают.
Весь театр состоит из обыкновенных людей. А они - ложа террористов, необыкновенные люди. Они "отреклися от ветхого мира": и в то время, как весь театр читал Шекспира, задумывался над лицом и философиею Гамлета, читал о нем критику, и во все вдумывался свободно, внимательно, не торопясь, не спеша, пять, семь "членов центрального комитета" никогда не имели к этому никакого досуга, а еще главнее - ни малейшего расположения, точь-в-точь как (беру специальности) Плюшкин, копивший деньги, или Скалозуб, командовавший дивизией. Все равно, в чем специальность: дело - в специализации. Зрители партера свободные люди, не специалисты. Но в "ложе террористов" - специалисты. Нужно бы здесь цитировать те замечательные слова о печатнике конспиративной типографии, которые собственно вводят в душу революции. Они не лишены поэтичности, потому что вдохновенны; но смысл этого вдохновения сводится к черной точке - полному разобщению с людьми и их интересами, с человеком и его заботами, с мудростью человеческой, ошибками, глупостями, шутовством, смешным и возвышенным.
Ничего. Одна "печатаемая прокламация"... Типографский шрифт и конспиративно переданный оригинал.
Вполне Плюшкин революции.
У людей есть песни, сказки. У людей есть вот Шекспир. Они смотрят Сальвини, плачут, смотря на его игру. Все это развивает, одухотворяет, усложняет, утончает нервы, утончает восприимчивость. Люди сердцем переживали Шопенгауэра и Ницше - в тридцать лет одного и в сорок другого, и, чтобы перейти от Шопенгауэра к Ницше, сколько надо было продумать, да и прямо переволноваться. Ведь так не сродны оба философа.
Зачитывались Тютчевым. Строки Фета, Тютчева, Апухтина ложились на душу все новым налетом. Сколько налетов! Да и под ними сколько своей ползучей, неторопливой думы. К 40-50 годам, с сединами в голове, является и эта поседлость души, при которой, подняв глаза на Азефа, с его узким четырехугольным приплюснутым лбом, губами лепешкой, чудовищным кадыком, отшатнешься и перейдешь на другой тротуар.
После первого же посещения, которое он навязал, скажешь прислуге:
– Для этого господина меня никогда нет дома.