Черный принц
Шрифт:
Не было ничего смешного в том, что, предчувствуя великие откровения, я испытывал беспокойство о своей работе. Если в моей жизни предстояли перемены, они неизбежно должны были стать частью моего творческого развития, ибо мое творческое развитие было моим человеческим развитием. Очень может быть, что Рейчел – посланница бога. Ведь она бросила мне вызов, и теперь важно было, как я на него отвечу, хватит ли у меня храбрости. Мне часто приходило в голову, когда я задумывался поглубже, что я плохой художник, потому что я трус. Не настало ли время выказать смелость в жизни и тем заявить о своей смелости в искусстве, даже, может быть, таким образом обрести ее?
Однако существовала и другая сторона проблемы: титанический мыслитель, которому принадлежат изложенные выше соображения, уживался во мне с осмотрительным, совестливым
Теперь, задним числом, меня поразил возглас Рейчел: «Он наш раб!» Как можно было сказать такое о муже? А ведь мне тогда показалось, что я понимаю ее. Однако что, в сущности, эти слова означают? Если они справедливы, тогда справедливы и все остальные ужасные вещи, сказанные между нами. Не следует ли признать, что речь идет о самом обыкновенном, пошлом «романчике»? Разве уже эти мои размышления не есть грех? «Властная рука рока» легко может привести нас к жалкой зависимости. Драматическое самоощущение – это свойство, которого лучше не иметь, у святых его, безусловно, нет. Однако, если ты не святой, толку от таких умозаключений не много. Самое большее, что я мог сделать на пути раскаяния, это опять подумать об Арнольде, но даже и в этих мыслях главным героем по-прежнему оставался я сам. Я решил, что надо поскорее увидеться с Арнольдом и обязательно (но как?) откровенно поговорить с ним. Разве не он тут главная фигура? И что я, в сущности, к нему испытываю? Вопрос интересный. И я принял решение, сразу при этом немного успокоившись, что поговорю по душам с Арнольдом, прежде чем снова увижусь с Рейчел.
Так размышлял я, стараясь обрести покой. Но к пяти часам того же дня я все еще метался в исступлении, исступлении загадочном и темном: что это было – любовь, секс, искусство? Я испытывал мучительную потребность сделать, предпринять что-то – обычный удел человека, не знающего, как ему поступить. Кажется, совершишь какой-нибудь поступок, уедешь, вернешься, отправишь письмо и тем избавишься от нервного беспокойства, которое в действительности есть не что иное, как боязнь, боязнь будущего, принимающая формы страха перед собственными темными сиюминутными желаниями, это и есть тот самый страх, о котором говорят философы, он рождается не столько от ощущения пустоты, сколько от холодящего душу чувства, что ты находишься во власти могущественных, но еще не выявившихся сил. Под влиянием вышеописанного нервного беспокойства я взял свою рецензию на книгу Арнольда, запечатал в конверт и отправил прямо ему. Но прежде я внимательно перечитал ее.
«Новая книга Арнольда Баффина восхитит его многочисленных почитателей. Она сделана, в соответствий с пожеланиями простодушной публики, все по тому же старому рецепту. Речь в ней идет о биржевом маклере, который в пятьдесят лет решает пойти в монахи. Ему препятствует в этом сестра настоятеля, дама истово религиозная, незадолго перед тем вернувшаяся с Востока. Она хочет обратить героя в буддизм. Вдвоем они проводят время в горячих религиозных диспутах. Кульминация приходится на ту сцену, где настоятель (вариант Христа) служит мессу, и в это время на него случайно (или не случайно?) падает со стены массивное бронзовое распятие и убивает на месте.
Такой роман типичен для творчества Арнольда Баффина. Сзади на обложке написано: «Новая книга Баффина одновременно и серьезна, и смешна. В ней есть и глубокий сравнительный анализ религий, и захватывающий, как в авантюрном романе, сюжет». Стоит ли придираться к рекламе? То, что в ней говорится, частично правда. Книга действительно вполне серьезна и очень смешна (как почти всякий роман). Она содержит туманное, и поверхностное, и, на мой взгляд, довольно скучное сопоставление религий, которому решительно не
Мистер Баффин пишет быстро и непринужденно. Он – плодовитый писатель. Именно это качество и является его главным врагом. Плодовитость так легко спутать с силой воображения. И если в такую ошибку впадает сам автор, тогда он обречен. Чтобы стать настоящим художником, писатель, пишущий с такой легкостью, превыше всего нуждается в одном – в смелости, он должен иметь смелость уничтожать и смелость выжидать. Мистер Баффин, судя по объему его продукции, не способен ни ждать, ни уничтожать. Только гению позволительно писать, «не вымарав ни строчки», а мистер Баффин не гений. Сила воображения даруется лишь тем из малых сих, кто готов работать, а работать нередко означает только одно: отбрасывать редакцию за редакцией, пока не будет достигнута та степень насыщенности, накала, которая и есть искусство».
И так далее, еще на две тысячи слов. Когда я запечатал это в конверт и опустил в почтовый ящик, я испытал большое, по-прежнему довольно загадочное, чувство удовлетворения. Теперь, по крайней мере, наши отношения, уже давно застывшие на мертвой точке, должны будут вступить в новую фазу. Я даже допускал, что мой тщательный анализ может принести Арнольду пользу.
В тот вечер Присцилле стало как будто немного лучше. Она проспала до заката, а проснувшись, сказала, что хочет есть. И поела, правда совсем немного, приготовленной Фрэнсисом курицы в прозрачном бульоне. Фрэнсис, к которому я постепенно менял отношение, взял на себя заботы по кухне. Он не принес сдачи с моего фунта, но представил вполне убедительный отчет о том, на что были потрачены деньги. Из своей квартиры он принес спальный мешок и сказал, что будет ночевать в гостиной. Он был сама кротость и признательность. Я старательно подавлял в своей душе все связанные с ним опасения. Делов том, что я решил, хотя и не сообщил еще Присцилле, в ближайшие дни уехать в «Патару», а дом оставить на Фрэнсиса. В этой части моего будущего я уже навел ясность. Как впишется в него Рейчел, оставалось пока неизвестно. Я представлял себе, что буду сочинять для нее длинные, прочувствованные письма. И,кроме того, я провел длинный телефонный разговор с моим лечащим врачом (обо мне самом).
Но пока я сидел дома в обществе Присциллы и Фрэнсиса. Мирная семейная обстановка. Десять часов вечера, шторы на окнах опущены.
Присцилла опять в моей пижаме с высоко завернутыми рукавами. Она пьет приготовленный Фрэнсисом горячий шоколад. А мы с Фрэнсисом потягиваем херес.
Фрэнсис говорит:
– Детские воспоминания всегда так фантастичны. Мне, например, все помнится каким-то темным.
– Вот забавно, – говорит Присцилла. – Мне тоже. Словно всегда стоял дождливый вечер – такое освещение.
Я сказал:
– По-видимому, прошлое представляется нам как туннель. Сегодня светло, а чем дальше вглубь, тем темнее.
– Но бывает, – заметил Фрэнсис, – что какой-то кусок из самого отдаленного прошлого видится нам очень ярко. Я вот помню, как мы с Кристиан идем в синагогу…
– В синагогу? – переспросил я.
Фрэнсис скрестил ноги и сидит в маленьком кресле, заполняя его целиком, точно скульптура святого в нише. Засаленные, заскорузлые от грязи отвороты его мешковатых широких штанин торчат над щиколотками. На коленях сквозь вытертую до блеска, истончившуюся ткань просвечивает розовая кожа. Руки, пухлые и тоже очень грязные, сложены на животе, и вся эта умиротворенная поза слегка отдает чем-то восточным. Красные губы изогнуты в извиняющейся улыбке.