Чёрный Янгар
Шрифт:
Я смогу.
Я попробую… А там – как получится.
Но наступило время диких вьюг, и все изменилось вновь.
Три дня ветер выл, срывая голос. И круглая слепая луна повисла на небосводе, будто намертво приколоченная, даже днем она не исчезала, бледнела лишь. А солнце не смело вытеснить ее. Мешался свет. Не желтым был, не белым, но красноватым, тревожным. Красил он сугробы, вычерчивая по ним путь для хозяев. И сны смешались с явью.
Я слышала запах крови.
Я давилась слюной и тянулась к своим рукам.
Я кричала, просыпаясь, и
Но наступила ночь, когда буря вдруг улеглась, и стая отступила.
Я сидела у камина, в котором догорали хрупкие веточки, и пила горький дым, когда в дверь постучали. Негромко, но я услышала и, вздрогнув, обернулась.
Холодно стало.
Но это был иной холод, тот, который мучил меня во снах.
Стук повторился.
– Кто там? – Я подошла к незапертой двери.
– Пусти, девица, ночь переночевать, – раздался скрипучий голос.
И я, протянув ставшую вдруг непослушной руку, открыла дверь.
– Здравствуй, матушка, – сказала и поклонилась той, что редко являлась людям. А явившись, не приносила в дом удачу.
За дверью стояла старуха в белой волчьей шубе, наброшенной поверх старого платья. Подол его был в прорехах, а вышивка, некогда украшавшая ворот и рукава наряда, поистрепалась, поблекла. Торчали нити, побледнели и потрескались стеклянные бусы. Съехал на плечи черный платок с белыми вьюжными узорами, выпуская из-под покрова седые волосы женщины. Обрезаны они были коротко, как у вдовы.
– Спасибо, девонька.
Она переступила порог. И я увидела, что ноги старухи босы. Ступни ее побелели от холода, а ногти, напротив, черны сделались.
За подолом шубы в комнату вползла зима.
– Садись, матушка, у огня. – Я подвинула единственный табурет к камину. И старуха, глянув хитро, сказала:
– Села бы, да ослабла я по снегам ходить. Помоги, девонька.
И протянула мне тонкую руку с длинными, птичьими пальцами.
– Конечно.
Холод лютый исходил от ее кожи. И пальцы сдавили запястье. Покачнулась старуха, всем весом наваливаясь на меня. Тяжела она была, но я устояла, только мельком глянула в лицо, удивляясь, что вовсе не старое оно – гладкое, белое. И губы бледны до синевы, и брови изморозью нарисованы. Только глаза сияют знакомой чернотой.
– Отдохни, матушка. – Я подвела гостью к табурету. – Раздели еду, какая есть. Не побрезгуй.
Мороженая рябина и зачерствевший хлеб. Давно ушел Янгар, а я все берегла эту горбушку.
– И водички налей, – велела гостья. – Сама садись. Говорить будем.
Отказать ей было невозможно. И я, наполнив кубок снегом, подала его.
Акку, богиня ненаписанных судеб, смотрела на меня. Сейчас она утратила всякое сходство с человеком. И не шуба лежала на плечах ее, но буря усмиренная. Рваное платье – небо зимнее в прорехах туч. Вышивка – разорванные дороги.
– Признала… – Старушка пригубила талый снег, который от прикосновения ее губ стал красным. – И не испугалась.
– Испугалась.
– Но одолела страх. Возьми. – Акку протянула кубок. – Не бойся, это не кровь.
Сладкое терпкое вино с полузабытым запахом лета.
– Так-то лучше, – усмехнулась Акку, сбрасывая платок. Подхватила его, отерла лицо, отнимая у себя годы. Да и что они для той, кто живет вне времени. – Говорить будем.
Она повела рукой, и пламя в камине загудело, вот только цвет его изменился, зеленым стало.
Но жарким.
– Для тебя. – Акку протянула над пламенем руки. – И для меня. А человека оно выморозит. Отчего противишься судьбе, девочка?
Она смотрела мне в глаза. И соврать было невозможно, но и ответить я не посмела.
– Ты позвала меня, и я откликнулась.
– Прости, матушка.
– Ты взяла это проклятие. – Она указала на шкуру, которая вдруг сползла с моих плеч. – И ты пытаешься нести его так, как подобает человеку. Но ты уже не человек.
Что было ответить?
Что я желаю отказаться от своего слова? Слишком тяжела стала эта ноша?
– Я не хочу никого убивать. – Голос мой был тих, и шепот пламени заглушил слова. – Я лучше умру от голода.
От жажды, голос которой слышу уже наяву, пока тихий, слабый, но с каждым днем он будет крепнуть.
– Или замерзну насмерть. Но я не стану убийцей.
– Станешь, девочка, – с печалью произнесла Акку. – Подойди ближе. Сядь.
Она указала на место у своих ног. И когда я села – как можно было отказать богине, – Акку коснулась пальцами моей щеки.
– Не плачь, дитя.
– Я пытаюсь…
– Вижу. – Она вытирала слезы и, подняв подбородок, смотрела в глаза. – Ты пытаешься. И мучаешь себя. Ты желаешь остаться человеком, хотя понимаешь, что не выйдет. Но не проклинаешь, не просишь о пощаде, не ищешь виновных. Почему?
Наверное, потому, что их нет.
– А твой отец? – спросила Акку.
Ерхо Ину никогда не любил меня. Дал жизнь. Вырастил. А потом предал.
– Я могу наведаться в его дом. Хочешь?
В черных глазах Акку я видела, как это будет. Вот буря на мягких лапах крадется к Лисьему логу. Кружит, кошкой трется о шершавые стволы древних сосен. Семью хвостами заметает следы. И, подобравшись близко, так близко, чтобы ощутить вкус дыма – а зимой в Лисьем логе топят камины светлыми березовыми поленьями, – она заглядывает в окна. И пробует их на прочность, вначале нежно, едва касаясь когтистой ветряной лапой. Скулит. Просится впустить.
Жестоки люди.
И ставни крепки.
Ярится буря, хлещет бока ветряными хвостами и, встав на дыбы, бьет по дому. Она слизывает черепицу и вгрызается в ставни, срывает их, одну за другой. Тепло покидает дом сквозь рваные раны, число которых ширится. И люди жмутся к каминам, понимая, что не удастся спастись.
– Нет. – Я нашла в себе силы отвернуться.
– Разве он не заслуживает смерти? Он много зла причинил. А принесет и того больше. – Голос Акку был вкрадчивым, как полуночная поземка, что вьется под ногами предвестником скорой вьюги, младшей сестрой ее. И в черном зеркале глаз я видела морозную седину на черной бороде Тридуба. И трубку в неподвижной руке его. И ледяную корку на смуглых щеках.