Черти в Париже
Шрифт:
– Тудысь–сюдысь! – это стирка, бельишко, носки на бечёвке.
– Скрып–скрип, – это манускриптит деревянная рама над головой. (скрипали появились позже, в Англиях, так то не о них).
Висит как разболтанная по старости гильотина. Вот–вот сорвётся с петель.
Она не снилась мне долго, так как я, слава Христу, не знаю её детального устройства.
Революционные ингредиенты. Первой французской революции!
Надо бы их знать сынам революций отечественных.
А
А не охота!
А не буду!
Так я и спал под эту «романтическую музыку старых номеров» и под «чарующий шелест ночных парижских такси».
Но: тьфу на этом, а то запахло. Чем–чем, говорите?
Не достоевщиной. Хэмингуэевщиной, вот чем!
Тупо разбудил обычный трамвай. Или ещё более обычный троллейбус: это я уже забыл – что там у них внизу было; надо будет в Планету–Землю посмотреть. Короче, взвизгнул там кто–то механическим методом.
Запомнил только машинёшку улепленную: сплошь зелёным – искусственным, конечно, газоном: живым–то оно было бы забавней; и с глазами она ещё была.
Остановилась под самыми нашими окнами: а мы на четвёртом этаже, почти под свесом кровли.
Чёрт! забыл вверх посмотреть, а там, наверное, было не всё так банально, как у нас на родине.
А здесь, ё–моё! Профилёчки! Жестяночки! Правильно загнуты!
Воронки все с завитушками, с дырочками, с зубчиками, с ромашечками. И то и сё, и всё другое.
В изобилии!
Как и полагается в их точёном евромодернизме.
А присмотреться, глядишь, ба: и надстроенная мансардёшка там. И наклонные окошки в ней. И флигелёк, и садик во дворе.
И на плоской кровле дамочка: в одних трусиках.
Кругом цветы какие–то: я не специалист.
Валяется!
А тут специалист.
Даже без бинокля могу определить: стрижено или брито.
И есть ли пирсинг в пупке.
И что на языке написано – рядом с бусиной.
И что награвировано на плече.
И что в ямках: догадлив потому что.
В центре Парижа она! Одна! Как в Мохенджодаро, читали таку штуку? Вот это да!
Ей можно помахать цветочком, только где его взять!
Машу рукой.
А она, возьми, да ответь!
Хоть у неё те самые праздники, и на работу она не пошла именно поэтому.
Ну, не захотела и всё!
Плювать! Эй, спускайся сюда!
Крассо–тыщща!
Тут что–то обвалилось за окном, а в коридоре раздались женские шаги.
8. Радуга и какашечки
Ба–бах! Всё вдруг окрасилось сепией. Флэшбэк!
Ненавижу флэшбэки. Путают они всё кругом.
Растворилась дверь и, не стуча, ввалила уже будто бы виденная где–то мною женщина.
Ополчились бабы мира и родные когда–то.
Ведь, хочу доложить, брошенки ревнуют и после брошения.
Ибо бросают их не в конкретную цель, а как бы на волю течения.
Их частенько прибивает назад.
Или они прицепляются к кому–либо: специально неподалёку, как к непотопляемому дереву.
И ждут–не дождутся момента, когда ты проплывёшь мимо. Лично. Гордой какашкой.
И тогда тебе всё припомнят, и скажут, что ты, мол, видишь, стал чванной, а не гордой какашкой, как ты себя обозвал.
А при мне мог бы стать деревом дубом, или даже лиственницей сибирской.
Которая в воде только ибунеет почище камня.
Венеция на них стоит, как и я, хоть я, то есть она, нежная липа розового женского рода. А плавает как божественный ноев плот непотопляем и без окон. Почти подводная лодка у Арарата.
И если б броненосец Потёмкин был деревянным, то не потоп бы сроду.
И в0рона бы с голубем не потребовалось бы, чтобы донести до мира ноеву правду: «Земля, мол, наголилась на месте Атлантиды» .
А тебе–мне уже пофигу. Потому что время моё–твоё кончилось, и ты–я, Тыя–мэн, плывёшь по точному адресу: туда, куда в итоге сплавляются все.
И даже крепкие с виду деревья, иногда называемые топляками, все мчат туда.
Хотя, чаще, топляки, когда приходит их время, становятся тяжёлыми.
Тогда один их конец заякоривается обо дно обло.
И это дело некоторое время не замечают.
Да–да, именно не замечают.
Как часто в мире случается: рак должен свистнуть. Самолёт обязан упасть, ибо штурвал в руках самоубийцы. Эка редкость, однакож бывает!
Космонавт обязан задохнуться, раздуться, вскипеть.
Парашют может порваться.
Плотину прорвать.
На Луну плюнуть свысока, всем смотреть в чёрные дыры.
Разогнать божественную частицу досмерти, до смерти человечества.
Корейцы должны тронуться, прицелиться, блефануть, а госдепу ответить невменяемо.
На Луну плюнуть… эх, эх. Снизу: как свысока: не мы за ней, а она вокруг нас. Вертится. Собачкой. Преданной–припреданной.
Собаке – лунной свидетельнице – хотелось заговорить с Анной. И велеть Анне лезть под поезд.
Дура–дурой, но хоть бы одна полезла, со своим потоком сознания, благодаря старикашке Толстому, что Война и Мир, и первее Джойса.
Главное, что не со всем человечеством велел Анне самоуничтожиться!
А для красоты прозы Льва!
Ибо застрелиться проще, и не так больно.
Пуля! Красавица! Выручалочка!
И кишки не намотает на ось, и башка не покатится по щебню.
Тогда женская красота из красоты становится голимым ужасом, мрачным комком оволошенным, косматым, благо не на палке носят, но всё равно детской пугалкой. Ну и Толстой!