Чертольские ворота
Шрифт:
Пастью к корявому защитному ряду отворялась, чешуйчато-сканная от копыт, лежея санных следов…
Какое-то неслышное смещение на белом поле заставило Ксюшу вздрогнуть и взглянуть туда.
Медведь уже летел – маша и трепеща, точно крыльями, жирами, подбитыми мехом.
Охотник стоял как подобает – чуть направо отклонив рогач, но сам в этот миг не смотрел на противника, как раз оглянулся – смотрит ли царевна? – и таки повстречал ее глаза.
Медведь набегал.
Где-то, трудно, как одушевленный и душимый взвизгнув, перевернулся воз, – опаздывая, скатывались
У Ксении как от теплого ветра расширились зрачки, ей казалось, что охотник целит ей в глаза невыносимо долго, пусть это даже один миг. (Доспех-то, конечно, доспехом, но и медведь медведем!)
А охотник смотрел и смотрел, завернул выю: вера, страшная робость и точная дерзость, лукавство надежды и сила отчаянности совместились как-то под пятнистым кругом оторочки одним устремлением – кажется, посеребрившим на своем пути енотовые волоски.
Ксения крикнула бы в ответ что-то или не удерживала бы в ресницах удивительный, понадобившийся ему как на грех сейчас ответ, если бы не помнила почему-то еще, что князь Шуйский совсем невдали клеевито пристыл к древу.
Зверь – как ныряльщик на семеновском лубке – замедлился, завис на двух лапах в полете: будто угроза разозлившегося человека вдруг отпустила свой загребший зверя поводок… или даже поводок перехватили сзади чьи-то руки.
В этом мгновенном замирании с остановившимся медведем, случайный ангел-зимородок приподнял было царевну под ложечкой, над сердцем, и чиркнул перед ее глазами сорвавшимся кратким крылом.
Шуйский, Отрепьев и медведь смотрели на нее, и Ксения, не выдержав прямой потравы чувства, тихо – так тихо, что не было чужого шевеления в ответ, с обтянутой тафтою лавочки встала на снег и пошла глубокими коврами – по востекающему ясно солнцу – на этот дальний восток.
– Удар, Димитр! – завопил страшно Бучинский, все время видевший лишь пятачок поединка.
На пути царевны скучились, подламывая ноги, запряженные в каптаны сизые лошадки в яблоках – темнеющих сквозь иней. Они, верно, устали от пальбы и музыки и чувствовали зверя, хоть были оставлены в загибе ста сажен от охотной пятины.
Дремлющие в теплых вязеницах руки возчика легко отдали ей набрякшие вожжи. Ксюша лишь тряхнула их, подобрала под облучком упавший кнут: лошаденки как ждали скорей уйти с жуткого места – бросились вниз по какой-то ежиной тропе.
С греющим ветром снежное искрение внизывалось ей в лицо, шарахались, хватались за склон васильковые кусты, а над этим мчимым светом – вторым солнцем поднялась, выплеснув круг льда забытья, и высоко стояла иорданская вода… Крещенский дальний берег. Хоругви у толп. Стрельцы с маленькими золотыми топориками и чернецы с тяжкими половиками…
Обходя справа, что-то кричали из саней Урусова с Волконской. Справа, со своего коня прыгнул на спину выносного из царевниной упряжки доезжачий и медленно вывернул цуг, в какую ему надо было сторону.
– Аксюненька, государыня-брусничка ненаглядная, встава-ай. Ксюнечка, просыпайся, – плавно пела стольница-постельница. – Невестки Шуйские пришли и на крылечке стоят, в
Напев Урусовой хотел закрасться в самый сон хозяйки, чтобы вести ее к пробуждению как можно учтивее, постепеннее и мягче, а на деле только глубже усыплял.
– Не хочу… я утреничала хорошо… – сквозь пуховую теплую облачность сна лепетала прислужнице Ксюша, слабо перекрестилась и перевернулась на другой бочок. – Ты им скажи, занемогла… Ну их, офрось, кикимор этих…
И царевна снова засыпала в полутемной горенке, грустно, неровно благоухавшей прошлым внутридеревным уютом, как любое русское жилье, топленное во всю зиму меньше двух дней подряд. Вместо отчаянного бегства наудачу с утешной поляны, Ксения с помощью подсевшего возницы, со скромной неуклонностью, похожей на чье-то ветхозаконное, не обижающее никого насилие, попала вдруг первой обратно – на займище… Зато теремок себе здесь она уже облюбовала сама – при въезде в слободу ответив на единственный вопрос возницы. Дом самой простецкой, видно, недавней, стройки.
– И то, чего туда ходить-то? – уже громче сказала в спину засыпающей хозяйки стольница. – Там, они бают, уж и гусли, и другая всяка музыка уже. Наверное, и свистопляски будут – вот безстудие бесовье… – заметала быстрым крестиком себе живот и, помолчав, логично заключила: – А я схожу, пойду. Так, поем хоть, погляжу. Мне без полдника-то что-то и не млеется… Для госпожи моей медвежье крылышко откуда-нито оторву…
Урусова еще чуть-чуть поговорила неведомо с воображаемым кем, – пробуя, может, язычок перед беседой в обществе. Ничего этого Ксения уже не слышала, но осязала ясно через сон, что где-то замедленно пересчитывают струны домрачеи, проливается на снег вишневое вино, и на лавке возле ее теремка сидят две бабы в мехах – жены младших братьев Шуйских, выпивают и закусывают, и поглядывают на ее окно. Потом и это ее сонное осязание ослабло, уступив свободу чему-то неделимо-беззаботному и непонятному.
Когда Ксюша открыла глаза, в горницу низко светило солнце, так что Ксюша затруднилась сказать сразу – долго ли спала, нынешний ли это не свернется вечер или простерся новый день?
И никого не было в комнате. Прохладно было и тихо. Ксения откинула замшевую оленью полость и потянулась к окну.
Под серебряными ветлами на длинной завалинке, покрытой крупным неприкосновенным одеялом, с лета не сидело никаких боярынь. В мирной режущей глаз белизне пропадали дворы и дороги… Ксения зевнула с мягким отзвуком, думая, что – одна, но тут же дрогнула от приглушенного порсканья невдалеке – то ли смешка, то ли всхлипа.
Остывающая печь-варяжка разделяла своей выбеленной плоской шириной две комнаты. Тонкий простенок, как ему и полагалось, неплотно примыкал к печи, оставляя с обеих сторон щель в вершок. Ксения подошла и смущенно, но неудержимо – вскользь оглянула эту щелку, и ей показалось, что посреди той комнаты к трапезе широко накрыт стол и за ним тихо сидят люди – ждут, когда проснется и подсядет к ним царевна.
Тогда Ксения придвинулась поближе к щели и, упершись плечом в чуть теплую заслонку, посмотрела внимательнее.