Чертольские ворота
Шрифт:
Волконская вручила, разобрав, князю Василию вожжи. Царь, смутясь, посторонил коня, двинулся подле Ксюшина возка – сначала молча, потом разговорился о погодах в государстве…
Еще издалека пустым усталым оком зимующего ястреба Отрепьев улавливал жизнь в одних низких санях… Долго не приближался к ним на расстояние беседы, вяло клял приглашенных на ловитву по железному установлению бояр…
Когда же князь нахально перелез в Ксюшин возок и зашевелил бородой, Отрепьев наструнился туже и понемногу начал вдруг иначе рассуждать. Что ли не подозрительнее, если царь, чураясь всю дорогу барышни-сиротки,
Самозванец смело протрусил к возку царевны, оставив капитанов и драбантов, уже не тратя время на разгадывание – что там может хорошего выйти из уединения ее с ясновельможным паном Шуйским? А что плохое обязательно из этого получится – Отрепьев и так хорошо знал.
И впрямь – едва подъехал, вышло еще хуже. Ксения отвечала ему в свободный подголосок князю, нарочито отстраненно, небрежно и резко, чего не было уже давно, и, отъезжая в уязвлении, Отрепьев проклял миг, когда позвал ее на зрелище медвежьей травли: теперь он перед всем суздальско-ростовским княжьем отмечен бесчестной чертой. Не удостоивший больше ни словом, ни зрачком горлатного Василия Ивановича, царь только как будто зажмурил и бугорки за ушами, и спину – на взошедшее позади в мелких лучиках его лицо.
А между тем за спиною царя Шуйский сам съежился на облучке, в руках у него тряслись вожжи: боярин снова ничего не понимал. Ответствуй самозванцу Ксения испуганно, приниженно или, напротив, злобно, Василий Иванович знал бы, что ей предложить. Расплывись вся вязкой сластью пред своим государем – тоже ясно, играть только пришлось бы тоньше и… как бы в попятном направлении.
Но через какую брешь влезть в помыслы, в страхи и хоти вот к такой? Чем блазнить прикажешь человека, уже провозглашающего в самой середи земного царства полную свою удельную невозмутимость и свободу от царя земли?
Шуйский не знал того же, что Отрепьев. Даже темная надежда на большой дар лицедейства у их подопечной сама по себе не наделяла никаким дальнейшим знанием, ни на вершок не открывала мягкую чью-то – кажется, заснеженную – маску.
Наверно, уже только в ровном дневном свете, уловив миг, смог бы кто-то различить, что отплывающего, одинокого на огромном приукрашенном коне охотника – безвластного и беззащитного перед сонливо роящейся в толстых стволах шапок Думой бояр – было до слезинки сердца жаль и даже впервые жутко за него…
Медведь вышел как шар – весь в не поспевающих за ним, круглых жировых жерновах, – смурной какой-то и сосредоточенный со сна, проломился он сквозь можжевеловый куст на опушку. На миг и куст, и медведь исчезли в облачном белом столпе над сияющим мозаикой горбом сугроба.
Точно мучную, зверь разогнал снежную пыль, страстно крутнув жерновами, и неохотно понюхал все стороны.
Неизвестный ему зимний лес гадко звучал. По всей оцепленной пятине схлопывались медные ладоши чьих-то лап, ругались отрекшиеся родичи волков, играли коровьи рога и здоровые невидимые соловьи громыхали и клацали самозабвенно.
И тогда царь звериной Руси поскакал вперед – к давно глядящим на него недвижным, тихим
Медведь приостановился.
– Дозволь, что ли? Начну, государь? – попросил человек, сидящий, свеся ноги, на одном возу.
– Приткни бунчук, казачок. Сказал, сам. – Нарядный, развернувшийся тысячью иголок искр, охотник прыгнул с санок – опершись на длинную рогатину – во внутренний безлюдный круг, где лишь зверь, недоумевая, простаивал.
Отстегнув с ремешка пустой блестящий рожок из-под пороха, охотник пустил им в медведя, дразня и приглашая его к полю, к поединку. Медведь не знал, что ему делать с железным пустым конусом, и сплюснул его в лапах уголком.
За санным рядом одни люди сразу оживились, другие – замерли.
Следующий рожок медведь расщепил на небольших средних зубах-резцах – как будто каленое семечко. И хотел отойти уже подальше от греха – от назойливого воинственного человечка, кидающегося безвкусными предметами, но тут сзади бешено взыграли трубы, человечьи и собачьи голоса, захлопотали дулья за кустами: там подымали новых заспанных зверей доезжачие и музыканты оцепления.
Раскрасневшийся охотник, трепеща от нетерпения, вырвал из-за пояса пистоль и тоже метнул ее в лоб своего медведя. Боярские детишки за санями шумно заробели: им казалось – медведь вышел из мамкиной сказки, где он с удочкой сидит над озером, готовит щи, прибирается в своей избушке и стреляет из дробовика.
Но зверь ничего такого не умел – он с досады изломал пистолю, как сухой сучок. И наконец повернул к обидчику круглую, от гнева тяжелеющую голову.
Охотник заранее приставил рогач черенком к ушедшему в снег сапогу и опять смешливо оглянулся на отверстые рты наблюдателей, кого-то ища…
Царевна понимала, что на самозванце, вызвавшемся открыть охотницкую зиму, надежный доспех под армяком и, скорее всего, стальная ермолка под шапкой. Вокруг полно оберегателей, и, вообще, Ксения как-то знала, что женщин возят – хвастать перед ними удалью – только на маленький риск. Когда же опасность и впрямь высока, мужчина биться станет осторожно, даже робко, либо уж грубо, может, подловато, нимало не заботясь о красивости осанки для восторга баб. Так что не возьмет он баб туда, где чуть мерещится нелестный ход или худой конец сражения.
И Ксения, дочь отцарствовавшего боярина, почти не шелохнулась чувством ни когда явился в куст медведь, ни когда вышел встречать сановитого гостя на уровень сугроба русский подставной царь.
Заметив рисковый скос глаза охотника, отстегивавшего булатные бирюльки, в свою сторону, Ксения вовсе отворотилась от поля, лишь крайним лучиком зрачка более чувствуя, чем видя, колебания крупных фигур на снегу.
Уже рядом кипели литавры и сурны. Видно, совсем одурев от низовой ловитвы или в насмешку ей, застучал прямо над ухом по ольхе дятел. К дереву с одной стороны были прислонены заостренные с двух концов слеги – невнятного значения, а с другого края ольхи на складном немецком стульчике посиживал князь Василий Иванович, рассеянно посвечивал из длительных морщин.