Чертополох
Шрифт:
Маруся вскочила и крикнула дико и страшно, но тотчас умолкла. Широкая потная ладонь закрыла ее рот. Маруся дернула головой, и ее мелкие, острые зубы впились в руку безусого стройного юноши в шоферском кепи. Он глухо вскрикнул, согнулся и, взмахнув другой рукой, ударил Марусю рукояткой револьвера. Удар пришелся сзади уха, туда, где изогнулась каштановою змейкой шелковистая прядка.
— Ловко! — сказал третий, не принимавший участия и спокойно стоявший поодаль, с руками, засунутыми в карманы серого пиджака.
— В один секунд управились! Только стоит ли овчина выделки? Кроме одежи, кажись, ничего… А, впрочем… —
1918 г.
Под старыми соснами
I
Древние сосны стояли на бессменной страже вокруг монастыря. От соблазнов мирских, от прихода незваных гостей охраняли его глубокие овраги и мшистые, коварные болота.
Долгие, никем несчитанные, годы монастырь жил своей тихой замкнутой жизнью, и крепче железных вериг, прочней оград каменных сковал сердца и мысли братьев суровый, монастырский устав.
Но где-то там, далеко за темным лесом, за ярко-зеленою топью, была другая жизнь, неустанная, неугомонная. Работали и умирали люди и на смену им, из темного, бездонного колодца жизни, природа черпала новые, бесчисленные силы. И как вешние реки, зацелованные солнцем, разливались широкие озера жизни. Затерянные, забытые Богом деревни вырастали в поселки. Осушались болота, вырубались лесные чащи, перекидывались мосты через реки, и с каждым годом, шаг за шагом, все ближе подходил к монастырю мир, голодный и жадный, не покладающий рук. И волны жизни, смелые и любопытные, подбегали уже к самым вратам монастырским.
Но, чем быстрей вертелось колесо городской жизни, чем выше вздымались фабричные трубы, тем бережнее становились люди к монастырским угодьям, тем милей и отрадней был для них этот зеленеющий тихий оазис среди гранитной и шумной душевной пустыни.
И чудом красивым и светлым казалось порой, что грохочущий, неведающий преград, поток победоносной жизни не смыл еще этот одинокий островок тишины и беззлобного мира.
II
Непобедимый бессонный завоеватель, жизнь остановилась у стареньких врат монастыря, но человек нашел иные пути. Смиренным богомольцем в лаптях и с котомкой шагнул он за ветхую ограду. Оставил позади все помыслы земные, всю суету сует и с открытым сердцем вечного ребенка пришел под угрюмые сосны. Напился жаждущий у чистого источника немудрствующей веры, прикоснулся к столетним святыням и понес обратно чистые и хрупкие дары обители: смирение — в мир сильных, незлобие — в кровавую битву из-за куска хлеба и тихий огонь в пучину житейского моря.
Пришли и другие люди. И не одни только старые лапти шептались о ступени монастырского храма. Случалось слышать, как позванивали шпоры и постукивали высокие каблучки дамских ботинок.
И скоро не вмещал уже храм богомольцев. И скоро рук уже не хватало у братии, чтобы хлебов напечь и квасов наварить для трапезной.
Тогда четверо старцев, ревнующих о тишине, просили смиренно игумена дозволить им кельи свои поставить подальше от храма, в далеком и диком уголке леса, куда и солнце не заглядывало сквозь ветви столетних елок.
Игумен благословил и в то же лето старцы, с помощью братии, сколотили себе немудрые избушки. Стояли они одна от другой неподалеку и добрых три версты было от них до монастыря.
Прожили в них старцы зиму, а по весне и пятая келья стала рядышком. Построил ее игумен для старца Виталия — молчальника. И поселился в ней Виталий, третий год уже взявший на себя обет молчания и свято его соблюдавший. Хотя и не просил старец, но понял игумен, что не лежит душа Виталия к новому шумному укладу монастырской жизни и что ищет она тишины и спокойствия.
III
В тесной келье старца Виталия пахнет травами, полевыми цветами. Любит он бродить по сенокосу, собирать голубоокие и желтоголовые цветы, только что срезанные острой косой. Но сам их не рвет никогда, бережет их короткие жизни. Всюду, на окне, на единственном столике в углу кельи, за старинными темными киотами приютились увядающие былинки, со своим пряным запахом безмолвного умирания. В толстых книгах священных, между желтыми страницами, лежат сухие незабудки, шуршащие васильки и астры. Служат они Виталию закладками, отмечают слова писания, излюбленные старцем.
Часто сидит он, согнувшись над пестрою жатвой, перебирает сухие цветы такими же сухими, непослушными пальцами и тихо улыбается своим думам. В частую сетку собираются морщинки вокруг ласковых глаз Виталия и улыбаются вечно безмолвные уста его, спрятанные под белыми усами. Вечно безмолвные уста…
Со страстного четверга пошел уже третий год молчанию старца. Однажды испытал его Господь и покарал себя Виталий до могилы.
Два года тому назад, когда Виталий жил еще со всей братией, приставлен был к нему для услуг молодой послушник Павел. Розовый и чернявый, быстрый в движениях и скорый на язык. Что привело его сюда — неизвестно, но только не к месту он был в этой тихой обители. Не показался он старцу, невзлюбил он его, но и Павел заплатил старцу той же монетой: чем мог, досаждал и всячески испытывал его терпение.
В четверг же поздним вечером, когда старец возвращался из храма от двенадцати евангелий, застал он Павла в своей келии, курящего табак. Выбил старец из его руки толстую вонючую цигарку и тут же растоптал ее. Но вскоре и отошло недавно умиленное сердце, сказал он Павлу: «Иди с Богом!» — и нагнулся к цигарке, хотел выбросить ее из кельи. Поднял цигарку старец, взглянул и снова выронил… Затрясся от гнева, подбежал старыми ногами к окну, где лежали его книги, открыл одну, другую и понял: не хватало одной страницы в Псалтыри, наискось была вырвана она и скрутил из нее свою поганую цигарку святотатец Павел. Распалилась душа старца, поднял он руку свою, чтобы ударить Павла, но тот увернулся, шмыгнул в дверь кельи, да еще и хихикнул ехидно.
Тут-то и согрешил старец. Бросил он с порога, вдогонку Павлу, слово тяжкое, стопудовое… Осквернил свои уста непотребной хулой. Смрадную брань изрекли они в ночь на великую пятницу.
До утра стоял Виталий на молитве. Много раз обернулись в руке его длинные четки и каждое зерно их было глубоким поклоном земным, тяжким поклоном недужного старца.
Встало весеннее солнце, запели птицы за окном, но все еще не было мира в душе Виталия, сокрушенный и кающийся пошел он к игумену. Рассказал про грех свой и просил благословить его на великую епитимью, на молчание до смертного часа.