Чертополох
Шрифт:
Вот и сегодня, находившись досыта по комнатам, Терентий Иванович погасил для экономии лампу в столовой и пошел в спаленку.
Надел очки, перекрестился и раскрыл толстую книгу на закладке.
Тихо в спаленке. Ровным розоватым огоньком горит желтая свеча. Мерцают потемневшие, кованные ризы на иконах. Печально глядят большие темные глаза Тихвинской Богородицы. Пуще прежнего хмурится седой Никола Мирликийский… И только на устах Саровского пустынника готова вспыхнуть благостная, простецкая улыбка.
Терентий Иванович глубоко вздыхает,
Читает он долго, стоя перед комодом, тянет священные слова о кротком смирении гордых и знатных, о великом упрямстве всходивших с улыбкой на костры… Изредка он вздыхает, умиленно и жалостно, и снова читает.
Но вот, не кончив даже слова, он поднимает голову и прислушивается. В углу, под кроватью, скребется мышь. И только. Но нет, ухо Терентия Ивановича улавливает еще какие-то далекие, неясные шорохи. Словно бы повизгивает дверная ручка, там, в прихожей… Словно кто-то дышит…
Путаясь в длинных полах халата, он подбегает к постели и сует дрожащую руку под подушку. Затем, дунув на свечу, с револьвером в руке, он крадется через темную столовую.
Ошибки нет, вот оно, жданное и страшное… Что-то колышется во тьме, чьи-то невидимые руки шарят по обоям у самой двери… «Они»! — решает Терентий Иванович, и вся сухонькая фигурка его начинает трястись в лихорадке нарастающего ужаса… «Угодники святые, анделы!..» — шепчут сухие горячие губы, и вдруг он слышит чей-то страшный, хриплый и, кажется, пьяный голос:
— Ардальошка, черт! Где ты там?
Терентий Иванович, полуотвернувшись, вытягивает во всю длину руку с револьвером, зажмуривается, стискивает зубы и спускает курок.
XVI
Ардальон Егорович упал у самой двери в столовую, даже руку одну за порог перекинул. Когда сбежались люди и принесли огонь, суфлер уже не дышал. Над правой бровью, ближе к виску, чернела маленькая ранка, и крови из нее вытекло не больше, как с рюмку, а между тем на первый взгляд казалось, что бедный Ардальон Егорович плавает в крови. Падая, он разбил торчавшую из кармана макинтоша бутылку «кахетинского», и темно-пурпурное вино разлилось широкой лужей вокруг убитого старика. Раненый, он вероятно схватился за голову, потому что на ладони откинутой руки в желтой перчатке видны были пятна крови.
Положение тела и самая ранка у виска как будто говорили, что здесь произошло самоубийство, но Степанида, первая, выбежав из квартиры парикмахера и увидев мертвого суфлера, схватилась за седую голову и завопила:
— Убил!.. Кажинную ночь караулил… Загубил теперь свою душеньку… Ой, матушки! Вяжите меня, старую дуру, я всему причина, ослушалась хозяйского приказу, оставила двери незаперты… Ох!
Маруся, бледная, дрожащая, в наспех накинутой кофточке, с распущенной на ночь косой, взяла старуху за плечи, увела к себе в кухоньку и дрожащими руками, расплескивая воду, совала Степаниде ковшик.
— Успокойтесь, выпейте воды!.. — уговаривала она. — Никто не виноват, несчастный случай… Теперь все напуганы, все с револьверами… И хозяин ваш не виноват, за вора его принял… Успокойтесь, родная!..
Внезапно протрезвевший Буркачев, стоя на площадке лестницы, объяснял, как произошла «катастрофа».
— Я в первый раз иду, — гудел он, размахивая длинными руками. — Затащил он меня, по пьяному делу… А у него спичек не оказалось и он все ощупью, все ощупью… Я за ним следом… Тьма кругом, хоть глаз выколи. Только я его окликнул, вдруг, бац!.. Я назад…
Тоненькая Лиза, с головой утыканной бесчисленными бумажными папильотками, билась в истерике на груди мертвого отца, пачкалась в вине и крови и визжала пронзительно, с надрывом, как полицейский свисток. Рядом стоял в одном белье и босой парикмахер, тянул Лизу за руку и, кашляя, хрипел:
— Буржуи, сволочи! Награбят деньжищ и с перепугу палят во всякого… Где он там? Запрятался теперь, кабатчик леший? Врешь! Достанем!
А внизу на крылечке топтался Антон, хлопая себя по бокам, и не мог решить, что он должен теперь делать: идти ли наверх, к хозяину, или бежать в комиссариат?
Любопытный Жук, тихонько повизгивая, старался проскользнуть на лестницу, но всякий раз натыкался на огромный сапог Антона. Отброшенный вниз, он торопливо лизал ушибленные худые ребра и снова крался к двери.
Одна только бабушка Семеновна сохранила полное присутствие духа. Вышла на площадку и, оттолкнув легонько Курнатовича, поглядела на мертвого Ардальона Егоровича, перекрестилась…
— Царствие ему небесное!..
И вернулась обратно.
Порывшись в кухне у плиты, она взяла маленький заржавленный топорик и, войдя в комнату, присела на полу, рядом с секретным сундучком убитого суфлера. В соседней комнате плакал-надрывался в своей люльке одинокий, всеми забытый Феденька, но бабушке в эту минуту было не до внучка.
Старые, жилистые руки Семеновны трудились над упрямым, хитрым замком сундучка, хранящего сокровища безвременно скончавшегося раба Божия Ардальона…
Когда в комнату вошел Гришин, злой и взлохмаченный, и привел тихонько всхлипывающую Лизу, Семеновна уже сидела у люльки, укачивая Феденьку, и встретила их вопросом:
— Милицейские-то пожаловали?
— Нет еще, не торопятся. Приятель то этот, ночной, пошел на угол звонить по телефону, да только я смекаю, что он уже сам стрекача задал. Ищи его теперь!
— Что ж, кому охота в этакую историю лезть? Лизавета, покачай его, — а я мать кликну.
Семеновна снова пошла на лестницу, нагнулась над трупом и долго вглядывалась в лицо Ардальона Егоровича. Принесенная Марусей свечка оплывала от сквозняка, и трепетные тени играли на желтом, кругленьком личике угомонившегося суфлера. Казалось, что, вот, сейчас, он подымет левую бровь, взглянет, прищурившись, на Семеновну и спросит сладеньким голоском: «Что, бабушка? Бессонница?»
Семеновна выпрямилась и тряхнула головой.