Чертова кукла
Шрифт:
— Ну, уж студенты-то известно безобразники, — равнодушно сказала Машка. — Прощай покуда, заходи…
И вдруг обе визгнули тихонько и засмеялись.
Под незажженным угловым фонарем мелькнуло веселое лицо. Кто-то снял новенький картуз и встряхивал недлинными, пышными волосами.
— Откуда это вы взялись? — бойко начала Маша.
— Да уж откуда ни взялся, а, признаться, к вам пробирался. Дома ли Степанида Егоровна?
— А придете, так узнаете… Буду я еще с вами по углам на свиданьях стоять… Есть мне…
И Машка, вся покрасневшая, вильнула
Простившись за руку с Аннушкой, которая вздохнула, Машкин обожатель пошел в те же ворота.
И через минуту был уже в просторной, светлой и грязной Машкиной кухне.
Он сидел за белым столом у перегородки, чинно, вежливо и весело поглядывая на Степаниду Егоровну, пожилую кухарку из важных. Она поила его чаем с вареньем и поддерживала деликатный разговор. Деликатность и хороший тон были коренной слабостью Степаниды Егоровны. Она считала себя знатоком хороших манер, любила вежливость и уважение до такой степени, что даже извозчикам говорила «вы».
Скромность, изысканную почтительность Ильи Корнеича она тотчас же оценила и взяла его под свое покровительство.
Рассуждали тихо, мерно, разумно. Послушать Степаниду Егоровну — так никогда не поверишь, что у нее строптивый и злобный характер, что Машке от нее нет ни житья, ни покою.
— Ну, чего ты вертишься туда да сюда? — огрызнулась на нее кухарка. — Села бы посидела. Вон опять Илья Корнеич чудные розы какие принес. Понимаешь ты много, деревня!
— Чего вы? Я чай господский убираю. А что они букеты носят, так мы не просим, — добрая воля!
И Машка опять убежала.
Но сердце не камень. И, понемногу приближаясь, кокетничая и дичась, как молодая звериха, она уже очутилась у черной двери, около табурета Ильи Корнеича. Хохотала чему-то, угловато вертелась, и каждая жилка ее большеротого лица играла.
— Я вот предлагаю удовольствие сделать, — говорил Илья Корнеич. — Марью Петровну сопровождать, если им угодно, в театр. Или же на бал, на Пороховые. У меня знакомые есть. А Марья Петровна упираются.
— Понимает она много театр! — презрительно сказала Степанида Егоровна.
— Оне, Степанида Егоровна, утверждают, что вы им разрешения не даете отлучиться. Позвольте мне нижайше быть посредником и самолично просить у вас этого требуемого разрешения.
Приказчик говорил что-то уж слишком витиевато, но Степанида Егоровна вся таяла, а когда, получив разрешение, Илья Корнеич встал и сделал вид, что хочет у Степаниды Егоровны ручку поцеловать, она даже застыдилась, спрятала руки и была в упоении. Во-первых, от сознания своей власти, а во-вторых, от знакомства с таким воспитанным человеком.
Машка выскочила провожать его на лестницу.
Пахнет, как всегда, тяжелыми, холодными кошками. Бледный мрак бледной ночи, точно паутина, тянется из окон.
— Машенька, душенька, и что вы все какие сердитые, — улыбаясь, говорил Илья. — И что вы все какие неласковые…
Внизу, в сенях, где было темно-серо, он обнял девушку без дальнейших слов. Прижав ее к стене, целовал свежее, некрасивое лицо, большой рот.
Машка дернулась было, хотела что-то сказать свое, вроде «без глупостев нельзя ли», «да ну-те вас» — и ничего не сказала. Только задышала скоро-скоро под его летучими поцелуями.
— Ты моя душенька, Машенька, — шептал он, и в шепоте была слышна улыбка. — Поедешь со мной? Ужо приду, смотри, не отказывайся. А пока цветочки мои нюхай, меня вспоминай, глупенькая!
Наконец Машка вырвалась и убежала наверх. Он не держал ее больше.
Отворил дверь с блоком, вышел на серый, туманный двор, потом на такую же серую, посветлее, улицу.
Глава пятая
ПЛЕННИК
Однако идти назад, на Преображенскую, в Лизочкину квартиру, нельзя: или слишком поздно, или слишком рано. Хотел было взглянуть на часы, да вспомнил, что с ним нет часов. Он обыкновенно оставляет их, потому что они золотые, очень дорогие.
Куда же деваться? Одет он совсем не маскарадно, но все-таки скверное, новое и длинное пальто не по нем, и синий картуз странен на волнистых кудрях. Нельзя поехать туда, где его знают.
Ему было ужасно весело. Нравилась ему и Степанида Егоровна с бонтоном, и Лизочкины цветы, которые он упорно приносил Машке, словно барышне, и очень нравилось некрасивое, свежее Машкино лицо, которое он целовал на кошачьей лестнице.
Забаве своей, случайно выдуманной, он радовался: радовал его бледный паучий свет печальной улицы, и свернувшийся калачом на козлах горький ванька, и уставший, добрый городовой на безлюдном перекрестке; и радовал себя он сам, — веселый студент, простой, средний человек, так просто и свободно живущий.
Куда бы зайти, однако? Везде хорошо.
Он вспомнил про небольшой, средней руки, трактиришко в переулке с Гороховой. Бывал там, нравилось. Не совсем извозчичий, а так, мелкий люд, всякие попадаются.
В трактире было пустовато. Двое каких-то ели в углу селедку, странно запивая из чайника. Толстый торговец с обеспокоенным лицом, за бутылкой пива, все что-то шептал про себя и заботливо писал на бумажке.
Веселый Машкин обожатель спросил себе чаю, положил картуз на столик, встряхнул по привычке волосами и стал оглядывать комнату.
Но почувствовал, что на него кто-то смотрит, обернулся, и карие с золотом глаза его сразу встретились с другими, синими, тяжелыми.
Кто это? Не вспомнишь сразу. Кто это, в самом деле?
Одет так скромно, что и не поймешь, интеллигент ли бедный или рабочий. Узкое молодое лицо с черной бородкой, бледное. И вот эти синие глаза…
Ага, вспомнил! Стало еще веселее. Хотел встать и подойти, но не встал. Во-первых, старая, бессознательная привычка осторожности, связанная вот с этим синеглазым; во-вторых, соображение: ведь он, синеглазый, ему не нужен. Захочет, узнает, — а узнать вовсе не трудно, — сам подойдет.