Черты из жизни Пепко
Шрифт:
Итак, я лежал и злобствовал. Занятия в университете были брошены, да и раньше я относился к ним спустя рукава. Сейчас я посвящал себя служению родной литературе в окончательной форме. Если не выйдет беллетрист, то наверно уж получится критик, в достаточной мере злобный. В видах подготовления к этому ответственному посту я серьезно занялся пробелами своего образования, причем открыл целые пропасти самого возмутительного неведения. В сущности, говоря между нами, я не знал основательно ничего, а только бросался на все, хватал вершки, усваивал с грехом пополам терминологию, кое-какие теоремы и летел дальше. Это были жалкие лохмотья знания, а критику сие не полагается. Я записался в две библиотеки, натащил самых мудреных книг и углубился в бездну знания. Это было что-то вроде запоя. Книги читались систематически, со множеством
Раз утром я был особенно злобно настроен. Начинались уже заморозки. Единственное окно моей комнаты отпотело. Чувствовалась болотная сырость, заползавшая сквозь ветхие, прогнившие насквозь стены. Комната имела при таком освещении очень некрасивый вид, и невольно являлась мысль, что ведь есть же в Петербурге хорошие, светлые, сухие и теплые комнаты. Да, есть, как есть несколько миллионов светлых больших окон, за которыми сидят эти другие… Я серьезно раздумался на эту благодарную тему и даже чувствовал какое-то приятное ожесточение: и живите в светлых, высоких, теплых и сухих комнатах, смотрите в большие светлые окна, а я буду отсиживаться в своей конуре, как цепная собака, которая когда-нибудь да сорвется с своей цепи.
– Попов, вас спрашивает какой-то жандарм… – прервала мои размышления Федосья, ворвавшаяся в комнату с побелевшим лицом.
– Какой жандарм?
– Какие бывают жандармы: синий…
Я отворил дверь и пригласил «синего» жандарма войти, – это был Пепко в синем сербском мундире. Со страху Федосья видела только один синий цвет, а не разобрала, что Пепко был не в мундире русского покроя, а в сербской куцой курточке. Можно себе представить ее удивление, когда жандарм бросился ко мне на шею и принялся горячо целовать, а потом проделал то же самое с ней.
– Ох, Агафон Павлыч, вот напугал-то… А я как взглянула, так и обомлела: весь синий… жандарм…
– О женщина, ты видишь перед собой героя, – заявлял немного сконфуженный этой маленькой комедией Пепко. – Жалею, что не могу тебе представить в виде доказательства свои раны… Да, настоящий герой, хотя и синий.
Федосья прислонилась к косяку и заплакала. Она еще раньше оплакивала много раз геройство Пепки, особенно когда Аграфена Петровна читала ей письма сестры, а теперь Пепко стоял перед ней цел и невредим. Меня, признаться, эта вступительная сцена рассмешила до слез. Злейший враг не мог бы придумать Пепке более скверного эффекта, какой устроила Федосья в простоте сердца. Ведь он целую дорогу лелеял мысль о том, как явится в «Федосьины покровы» в своем добровольческом мундире. И вдруг все попорчено испугавшейся глупой бабой… Он в смущении отстегнул свою боевую саблю и повесил на гвоздь, на котором раньше висела гитара.
– Моя старшая дочь будет с гордостью указывать на нее своим детям, – объяснил он совершенно серьезно.
– Le sabre de mon pere? [42] – съязвил я. – Кстати, разве у тебя в виду имеется приращение семейства?
– Ну, до этого мы еще не дошли с Анной Петровной, но теоретически у всякого индивидуума в интересах продолжения вида должна быть старшая дочь… Я даже люблю эту теоретическую старшую дочь.
Пепко расстегнул свою военную курточку, сел на стул, как-то особенно широко расставив ноги, и сделал паузу, ожидая от меня знаков восторга. Увы! он их не дождался, а даже, наоборот, почувствовал, что мы сейчас были гораздо дальше друг от друга, чем до его отъезда в Сербию. Достаточно сказать, что я даже не ответил ему на его белградское письмо. Вид у него был прежний, с заметной военной выправкой, – он точно постоянно хотел сделать налево кругом. Подстриженные усы придавали вид сторожа при клинике.
42
– Сабля моего отца? (франц.)
Пока Анна Петровна поселилась у сестры, а Пепко остался у меня. Очевидно, это было последствие какой-нибудь дорожной размолвки, которую оба тщательно скрывали. Пепко повесил свою амуницию на стенку, облекся в один из моих костюмов и предался сладкому ничегонеделанию. Он по целым дням валялся на кровати и говорил в пространство.
– Как ты глуп, господин Василий Попов, – ораторствовал он, болтая ногами. – Да, глуп, ибо не понимаешь величайшего счастья быть самим собой и только самим собой. Дорого бы я дал за собственную свободу, чтоб опять поселиться в этой дыре и опять мыслить и страдать. Сладчайший ширазский шейх Саади, [43] нет – персидский Гейне, Гафиз, сказал: «назначен птице лес, пустыня льву, духан Гафизу», а нам с тобой «Федосьины покровы». Ты не понимаешь собственного счастья, как здоровый не ценит своего здоровья, а между тем именно такая комната – идеал для всякого будущего знаменитого человека… Не в чертогах, не в виллах и палатах задумывались великие мысли, а вот в таких язвинах и тараканьих щелях. Тебя давит потолок – мечтай о высоких палатах; тебе мало свету – воображай залитую солнцем страну; тебя пробирает цыганская дрожь – лети на благословенный юг; ты заключен в четырех стенах, как мышь в мышеловке, – мечтай о свободе, и так далее. Только голодный мечтает об изысканных кушаньях, а пресыщенный богач отвертывается от них в бессильной ярости. Кажется, я выражаюсь достаточно ясно? Это, милый мой идиот, величайший из законов, закон контрастов; на нем выстроен весь наш многогрешный мир, а не на трех китах, как думает достопочтенная Федосья.
43
Саади (ок. 1184 – ок. 1292) – поэт, классик таджикской и иранской литературы.
– Ну, а когда ты в турка будешь превращаться?
– Это дело серьезное, братику… Сперва-наперво я съезжу в Сибирь повидаться с одной доброй матерью, потом разведусь с женой и потом уже сделаюсь правоверным.
– Да ведь для этого нужны деньги?
– Деньги будут… Это вздор. Устрою приличный гаремец, – я не выношу единоженства. Гораздо приличнее, когда четыре жены… Там я буду чувствовать себя господином, а не стреноженным мужем своей жены. Да-с… И женщина на Востоке, несмотря на кажущееся рабство, в тысячу раз счастливее. Возьмем хоть нашу Федосью… Я покупаю, например, ее на невольничьем рынке за несколько лир. Хорошо. Сейчас полагается ей соответствующий костюм, харч и почетная должность главной надзирательницы моего гарема. Целый министерский пост, и ее жизнь полна. Здесь она только прозябала, а там будет чувствовать себя человеком. Ты, конечно, тоже пойдешь в правоверные?
– Нет… я, кажется, сделаюсь критиком.
– Э, братику, стара штука. Ты эту мысль у меня украл… да.
– Ну, уж извини, пожалуйста… Своим умом дошел.
– А я раньше тебя об этом думал и могу представить тебе письменные тому доказательства. Положим, что я тщательно скрывал это…
– Ты, кажется, вообще намерен скрыть от публики все свои таланты.
– Нет, кроме шуток, ей-богу, думал запузыривать по критике. Ведь это очень легко… Это не то, что самому писать, а только ругай направо и налево. И потом: власть, братику, а у меня деспотический характер. Автор-то помалчивает да почесывается, а я его накаливаю, я его накаливаю…
– А если тебя самого примется накаливать другой критик?
– Голубчик, да ведь это и есть хлеб насущный: и я ему не пирогами буду откладывать, а пропишу такую вселенскую смазь, что благосклонный читатель только ахнет. Я даже сам буду себя ругать, конечно, под другим псевдонимом, а публике и любопытно посмотреть, как два критика друг друга за волосы таскают и в морду друг другу плюют. Зрелище весьма поучительное… Да, думал, да раздумал. Не стоит… Хочу кончить дни своего странствия турецким джентльменом. Теперь много англичан переходят в турий… Ты только представь себе этакого пашу, Пепко-паша, эффенди Пепко – и фамилия готова…
Меня возмущало, что Пепко говорил глупости серьезным тоном. А в сущности он занят был совершенно другим. Отдохнув с неделю, он засел готовиться на кандидата прав. Юридическими науками он занимался и раньше, во время своих кочевок с одного факультета на другой, и теперь принялся восстановлять приобретенные когда-то знания. У него была удивительно счастливая память, а потом дьявольское терпение.
– К рождеству я отваляю всю юриспруденцию, – коротко объяснил он мне. – Я двух зайцев ловлю: во-первых, получаю кандидатский диплом, а во-вторых – избавляюсь на целых три месяца от семейной неволи… Под предлогом подготовки к экзамену я опять буду жить с тобой, и да будете благословенны вы, Федосьины покровы. Под вашей сенью я упьюсь сладким медом науки…