Честь смолоду
Шрифт:
– Дорожку разостлать по песку?
– Песку? Нет, должен быть пол.
– Какой?
– Как в доме.
– Везде на улице? Пол, как в доме? – я недобро ухмыльнулся.
Этот королевич преследовал девочку уже давно Мне хотелось своими руками придавить этого королевича, наступить на него и прижать башмаком, как дождевого червяка.
– Да, везде на улице пол, – упрямо ответила Люся.
– Этого не может быть.
– Поэтому я и не могу увлечься ни одним вашим мальчишкой… Потому именно, что этого не может быть. Только Анюта может вздыхать по грубияну с грязными
– Это ты про Виктора?
– Да, – вызывающе ответила Люся.
– Ну, ну, – угрожающе заворчал я.
– Что «ну, ну»?
– Не позволю при мне так отзываться о моих товарищах…
– Простите. – Люся встала, встряхнула сарафанчик и медленно пошла от меня. Вскоре цветной ситчик ее платья пропал за стволами белолисток.
Мне стало грустно. Я бродом поплелся домой через реку.
Одинокие бычки шмыгали у моих ног. Крякая, проплыла утиная стая. Разморенные зноем, спускались к реке козы. В небе кружились шулеки, высматривая на земле добычу.
В смутной тревоге прошло еще три дня. Тайна Богатырских пещер давила меня. Родители относились ко мне ласково, показывая, что они забыли мое ночное исчезновение.
Особенно был нежен отец. Он задавал как будто бы невинные вопросы, прощупывал меня – безуспешно. Законы детского товарищества святы. Запрет не был снят Виктором, и я не имел права выдать тайну. Молчал и Пашка. И, конечно, был нем, как рыба, Яшка, приближенный к себе Неходой. Пашка замкнулся, вначале держался особняком, а потом его видели в обществе мальчишек, совершенно противоположных нам по своему духу. Измена Пашки была дурным признаком. В воздухе пахло грозой.
Отец часто уходил в партийную ячейку. Там иногда просиживал до петухов. Придя домой, отец съедал оставленный для него холодный ужин, ложился спать, и часто ночью мы слышали его бред – он выкрикивал военные команды.
И вот случилось то, что я ждал со смутной тревогой. На четвертые сутки после нашей прогулки к Богатырским пещерам, вскоре после сумерек, возле нашего дома со звоном и стуком остановилась тачанка.
Кучер, рыжий и волосатый Никита, прибывший в станицу сравнительно недавно из сечевой степи, что-то прокричал во двор таким страшным голосом, будто его резали. Мать побежала к воротам, открыла. Тачанка въехала во двор, зацепила крылом яблоню, сорвала с нее кору, остановилась. Добрые донские кони поводили опавшими боками. Мать бросилась к тачанке, вскрикнула. С тачанки сошел отец, положив большую и какую-то неживую руку на плечо матери.
– Детей прогони… Прогони детей, – сказал он сквозь зубы.
Мама прикрикнула на нас, и мы скрылись в доме, сбились у дверей столовой, прильнули друг к другу. Несчастье вошло в наш дом. Прерывистым, как от сдерживаемой боли, голосом отец с трудом сказал:
– Сначала, Никита, привези Устина Анисимовича. Только его… Потом сообщишь в ячейку… Слышишь, Никита?
Тачанка унеслась со звоном и конским топотом.
Мы стояли в столовой. Вот скрипнула дверь, показалась рука отца, нашарила проем, уцепилась за него.
Анюта бросилась вперед, приникла щекой к руке отца. Пальцы отца разжались, опустились к голове дочери,
– Детей прогони, – еще раз попросил отец, – не надо…
Мы сжались в углу. Отец не замечал нас. Южная ночь затопила комнату.
– А ничего… не брошу… – твердо, как клятву, произнес отец. – Не сойду.
Отец опустился на табурет. Мать попросила спичек, их принес Илюшка.
Она дрожащими руками сияла стекло с лампы, провела по фитилю спичкой. Лампа медленно разгоралась, закоптила узким черным языком. Мать прикрутила огонь, вынула из головы металлическую шпильку, повесила на стекло, чтобы не лопнуло, и снова обратилась к отцу.
– Ничего, ничего, Ваня, – сказала она, стараясь говорить спокойно. – Как же так ты неловко? Нога подвернулась?
– Не уйду… не дождетесь, – бормотал отец, прикусывая усы.
Черные от пыли капли пота скатывались по его руке.
И вот я увидел проступившую между пальцев отца густую, багровую, как пламя факела, кровь.
Я охватил лицо руками, чтобы не закричать, прижался всем телом к маленькому Коле, безучастно глядевшему на все, и сквозь пальцы, мучительно истязая себя самого, глядел па крути расползающейся крови.
Мама увела отца в спальню. Кто-то подбежал к нашему дому. Хлопнули наружные двери. Подкатила тачанка, кони захрапели у черного крыльца. В столовую с чемоданчиком в руках, вошел Устин Анисимович. Из спальни вышла мать, прислонилась спиной к стене и с надеждой посмотрела на Устина Анисимовича.
Доктор оглянулся, бросил выразительный взгляд в нашу сторону, что означало «уведите детей», приблизился к матери, прикоснулся к ее руке:
– Тоня… надо еще лампу, тазик воды, полотенце. Держи, держи себя в руках… Тоня…
Вскоре дом наполнился людьми. У отца было больше открытых друзей, нежели скрытых врагов.
Я вышел во двор. У тачанки столпился народ.
Никита задал лошадям сена, тут же у дышла отстегнул по одной постромке и завязал их на боковине украшенных медными бляхами шлей.
Никита был в центре внимания. Он присел на стремянку, громко говорил, размахивая папироской:
– Ехали мы с четвертой бригады, заречной, к броду, кони приморились, шли невесело. Ну, знаете тот лесок, что на мыску возле брода. Как поравнялись мы с тем леском, слышу, вроде ветка хрустнула, выстрел, пуля просвистела и ушла. Я оглянулся и сказал Ивану Тихоновичу: «Стреляют». Ну, конечно, с тачанки, под нее, как иначе… А Иван Тихонович поднялся во весь рост, размахивает полевой сумкой и грозит в лесок: «Сволочи!» Оттуда опять раз-раз, не иначе – из обреза, и зацепило председателя. Беда…
– Надо было кнутом по коням и уходить после первого же выстрела, – сказал кто-то из темноты.
– Ишь ты, швидкий, уходить! Я же кажу, кони пристали… Это тебе не трактор… Да кто там?
Из-под яблони вышел начальник милиции с отцовой полевой сумкой в руках, с наганом на плечном ремне. Оказывается, он стоял под яблоней и вслушивался в разговор.
Никита узнал начальника милиции, привстал, прикоснулся пальцами к ухарски надетой кубанке.
– Не узнал вас, товарищ начальник.