Четвертая Вологда
Шрифт:
Отцовская проповедь в обществе трезвости — а этих обществ он открывал немало — были вовсе не пустые слова.
Отец не пил и не курил и никто из его гостей не пил и не курил в его присутствии. Даже в самые большие праздники, так называемые двунадесятые, даже на Пасху и Рождество в нашем доме не подавалось никаких алкогольных напитков — ни виноградного вина, ни настоек или наливок, ни пива — ничего, что могло бы скрывать в себе алкоголь.
Это страстное воздержание имело и одну чисто личную причину. Отец отца — мой дед, деревенский священник где-то в Усть-Сысольской глуши, был пьяница. Часто ссорился с бабкой. Однажды он напился и дошел пьяный до дома, стучался, но бабка не открывала. И дед мой умер на крыльце собственной
25
Это семейное предание не вполне соответствует действительности. Дед писателя оставил о себе добрую память прихожан, хотя и был, вероятно, подвержен упомянутой слабости. Сложность его семейных отношений имела другую подоплеку: его жена страдала сильным нервным расстройством (после того, как на ее глазах молнией убило одного из ее детей). Подробно о жизни и деятельности Н. И. Шаламова рассказывает брошюра «Церковно-историческое описание Вотчинского прихода», изданная в 1911 году в Усть-Сысольске священником Прокопием Шаламовым — его сыном (дядей писателя).
Мне это рассказала мать. Отец не считал нужным в своих действиях с детьми ссылаться на какие-то примеры из жизни или из книг — все равно. Единственный пример, на который он ссылался — это была ссылка на лучших людей, но я хорошо знал, что вслед за упоминанием о лучших людях России последуют щипки и толчки.
Хоть ты тысячу раз почетный гость, но если ты хочешь курить, то вылезай из-за стола и иди на кухню или на улицу, если лето. Кухня была мамино царство с более либеральным принципом жизненного устройства.
Исключений не делалось ни для кого.
Естественно, что при таких традициях, да еще трактуемых как символ веры, гостей у нас было очень мало. Только в большие праздники приходили братья матери и то ненадолго. Своих родственников в городе у отца не было.
Результат этого догматического воспитания подтвержден личным примером.
Все три брата и две сестры — нас в семье было пятеро — курили все. Я сам курю с восьми лет. Дома, конечно, не курил никто, никогда. Я первый раз закурил на похоронах отца, закурил дома открыто.
Потянулся за пачкой в карман и рефлекторным движением встал, чтобы пойти на кухню. Мать рукой удержала меня на месте.
— Кури уж здесь.
Я сел и закурил.
После смерти отца стала курить и мама, понемножку, целый год курила, а потом умерла.
Конечно, при таких жестких правилах воспитания любая брань не только изгонялась и осуждалась. Даже за слово «черт» следовал немедленный шлепок, а то и построже что-нибудь. Никто из детей, разумеется, и не думал о ругани, любой — это было вытравлено в нашей семье. И сам отец, конечно, никогда не ругался: ни сволочь, ни черт — вообще никаких бранных слов не могло быть в его лексиконе.
Но однажды я случайно услышал, как отец бранится про себя, и этот единственный случай запомнил на всю жизнь.
Я и он в темном сарае поили коз. Козы — животные чрезвычайно дисциплинированные. Перепутать порядок кормления просто невозможно. Та, которой дано не в очередь, принятую в этой группе коз и установленную самими козами, — не возьмет ни за что свою еду. Услышав матерную брань отца, я подумал, что какая-нибудь Тонька или Машка кинулась не в очередь хватать хлебово. Но оказалось, что матерная брань отца относится не к козам, а к Финляндии, которая только что отделилась. По этому воспоминанию я могу рассчитать и месяц — вроде декабря 1917 года.
Ни к живописи, ни к музыке, ни к театру способностей у меня не оказалось, оставались одни стихи, но о стихах отец и думать не хотел.
Я пишу стихи с детства, и это неприятно удивляло отца, не подозревавшего, что настоящая поэзия начинается очень поздно.
Ломая
Сестра Галя, заглянувшая в дневник, подивилась моему упорству. С того момента, как сестра заглянула в дневник, он был для меня осквернен.
Я никогда в жизни не вел дневников. Жизнь, правда, сложилась так, что и возможности вести дневник не было. Моим дневником были стихи. Это я отчетливо чувствовал, ибо по поводу этого подарка я сочинил стихи о том, как мне подарили дневник.
В самом этом факте уже был ответ на отцовский вопрос. Но отец этого никогда не почувствовал.
Когда я поступил в гимназию и стал учиться на пятерки, это не удалило меня от стихописания. Одно из стихотворений — военных, разумеется, — было показано отцу, но отец перенес решение в официальную организацию — велел показать преподавателю русского языка Ширяеву.
Я помню и сейчас одну из строк, разумеется, беспощадно слабых:
Вот кавалерия неслась, в столбах пыли извиваясь. Невдалеке гром пушек грохотал, Свистели ядра, в воздухе взрываясь. И страшный взрыв людей там убивал.Я ждал, разумеется, одобрительного приговора, но приговор Ширяева был неодобрительный.
Более всего меня поразил разбор стихотворения, сделанный тут же.
— По-русски надо писать: Вот в столбах пыли извиваясь, Кавалерия неслась.
В этом роде, отвергая начисто пушкинскую инверсию и даже более элементарные вещи.
Я со страхом увидел и услышал, что наш преподаватель литературы, как и мой отец, вовсе не понимает, не «слышит» стихов.
Отзыв Ширяева — мне было тогда восемь лет, — разумеется, упрочил мнение о моем графоманстве.
Через все мое детство, через все мои вечера проходит крик отца:
— Брось читать!
— Положи книгу!
— Туши свет!
Лампа у нас была одна, но речь тут шла не о лампе, а о свете в его самом высоком значении. По мысли отца, далеко не всякая книга полезна, а беллетристика и стихи определенно вредное чтение.
Мать заботилась о керосине в смысле физического света, отец же разумел свет духовный.
Ссоры отца с архиереями — притча во языцех в городе — все дальше толкали нашу семью в сторону дружбы с политическими ссыльными.
В доме бывали эсеры, меньшевики из ссыльных. Семья Виноградова, где мне разрешали бывать — как раз семья ссыльного меньшевика, обосновавшегося в Вологде. Алексей Михайлович Виноградов был присяжный поверенный [26] .
В это время началась первая мировая война. Война изменила положение отца в глазах и светского, и духовного начальства, точно так же, как изменила положение всех ссыльных «оборонцев» от Керенского до Плеханова и Мартова, от Кропоткина до Лопатина, от Савинкова до Николая Морозова.
26
Речь идет о А. М. Виноградове — видном представителе вологодской интеллигенции. Помимо адвокатской практики он занимался краеведением, был секретарем общества изучения Северного края (членом этого общества был и Т. Н. Шаламов). В 1917 г. баллотировался в городскую думу от партии Народной свободы (кадетов).