Четвертый разворот
Шрифт:
Одет Добрыня был несколько необычно: на нем ладно сидела выглаженная армейская гимнастерка с блестящими пуговицами, а на голове был потертый железнодорожный картуз; несмотря на лето, Добрыня ходил в сапогах, начищенных и блестящих. Блестела и пряжка ремня. Лицо у него было открытое и приветливое, красное, с мясистым носом, рост у Добрыни был немалый, такой, что он мог заглянуть в кузов грузовика, не приподымаясь на носках. Что он, кстати, сразу же и сделал... А поздоровавшись с Никодимом Васильевичем, еще раз оглядел шкаф и прогудел:
— Хороший...
Шофер тем временем вскочил в кузов и стал там что-то перекладывать, расчищая место у кабины... Никодим Васильевич, вспомнив
— Вымерено!..
Он произнес это слово с радостью, взглянув на Никодима Васильевича победителем. Никодим Васильевич не смог не улыбнуться и подумал, сколько радости может доставить человеку такая простая вещь, как платяной шкаф. И очень удивился, когда увидел, что внутри хаты было абсолютно пусто: ни кровати, ни стола, ни чего-нибудь другого, чем принято уставлять жилище; хата внутри даже перегородок не имела, так что можно было увидеть все четыре пустых угла. Слева от двери помещалась небольшая плита с духовкой из красного неоштукатуренного кирпича, на ней стоял черный чугунок: справа, вдоль стены, лежало несколько досок, служивших, видно, хозяину постелью, доски были прикрыты домотканым полосатым рядном...
Шкаф определили в дальний угол, и, как только его установили, так он сразу же и заблестел. Никодиму Васильевичу показалось, что в хате посвежело, и он сказал об этом.
— Это уж да, — отозвался шофер, — светлая вещь!..
Добрыня заулыбался на эти слова, погладил шкаф рукою и, сказав, что, как водится, такую покупку положено окропить, посмотрел на Никодима Васильевича вопросительно и зачем-то поправил под ремнем гимнастерку.
— А вот и невозможно, — сказал шофер и, повернувшись к Никодиму Васильевичу, предложил: — Поехали?
— Та как же так? — обиделся хозяин. — Вот там бы под сливою и посидели... У меня все готово, а?
Шофер энергично, как-то по-бычьи закрутил головой и сел в кабину, видно было, что ему тяжело слушать слова Добрыни и хотелось побыстрее уехать.
— Лиха не оберешься, — не утерпел он все же сказать, с этими словами они и тронулись, оставив Добрыню любоваться шкафом, пораскрывать все его дверцы, выдвинуть ящики, вдыхая стойкий запах свежего дерева и клея. Никодим Васильевич представлял, как Добрыня, осматривая, найдет связку ключей или же завалявшийся с фабрики шуруп и, быть может, просто золотистую стружку... Ехали они, впрочем, недолго и остановились перед высоким и ладным кирпичным домом, крытым белым шифером, с синими резными наличниками окон. У ворот, будто поджидая их, стояла старушка в белом платке, от чего темное и сморщенное лицо ее казалось совсем черным. Сгорбившись и прижимая к груди две газеты, она пытливо смотрела на них.
— Читаешь все! — крикнул ей шофер, остановившись и не выключая мотора. — Читай, читай, может, там чего и напишут... Я тут тебе квартиранта привез!
Старушка кивнула, пожевала губами, как бы готовясь вступить в разговор, и сказала неожиданно твердым голосом:
— А что кричишь? Привез, так входите.
И распахнула калитку.
— Мне ехать надо, — все так же крикнул шофер, — но ты не забудь!
— Да ладно, — отмахнулась старушка и посмотрела на Никодима Васильевича ясными, совсем не старческими глазами. — Прошу ко двору...
Шофер сразу же уехал, а Никодим Васильевич пошел со старушкой в дом, на большую и прибранную веранду, в углу которой стоял голубой газовый баллон, а чуть подальше от него —
— Но ежели желаете отдельно, — сказала она, — то есть у меня домок в огороде... То стоит пятнадцать!
Никодим Васильевич, чувствуя, как старухе по сердцу такой обстоятельный разговор, неторопливо оглядел «домок», оказавшийся всего лишь небольшим сарайчиком с одним большим и светлым окном. Стены были прохвачены раза два мелом, но глина кое-где все же проступала темными пятнами. В сарайчике стояла узкая железная кровать и стол. Сразу же у двери были вбиты два гвоздя и прикноплена газета — вешалка. Перед дверью в двух шагах росла раскидистая яблоня, ветки ее опускались на крышу сарайчика. «Чего бы и не жить» — подумал Никодим Васильевич и сказал старушке, что остается.
— Вот и хорошо, — ответила она, пожевав губами. — Надо бы для порядку задаточек... А я постелю принесу.
Никодим Васильевич дал старухе десять рублей, и она скрылась в доме, а после как заводная стала носить в сарайчик то постель, то какую-то посуду, стул принесла и чистую клеенку на стол. И все что-то приговаривала, спрашивала, и если Никодим Васильевич отвечал ей, то она кивала и говорила: «Да оно так!» А после, незаметно как-то, и убралась со двора, пошла к соседям. И соседи узнали, что приезжего зовут Никодимом Васильевичем, что в поселок он попал по болезни сердца, отдохнуть ему надо. Соседи, такие же старые, как и Селифониха, участливо кивали головами, но мало что понимали, потому что сами, если случалось заболеть, никуда не ездили, лечились на месте и способами известными. Но раз приехал человек, значит, ему так надо; это они понимали. «Говорит только мало, — печалилась Селифониха, — будто думает все о чем-то... Чудаковатый такой...» На это соседи ничуть не удивлялись, потому что видели в своей жизни немало чудного, привыкли.
Так и прижился Никодим Васильевич в Зареченских Выселках, можно сказать, в один день, и ночью, когда налетела гроза, когда тяжелый резкий и густой ветер бегал по крыше сарая и грохотал куском железа, положенным на прохудившемся углу, он лежал в теплой постели и смотрел на черно-синий проем окна, на ветку яблони, метавшуюся в окне, подобно чьей-то руке. Вспыхивали и гасли молнии, дождь резко стучал по шиферу, а мысли Никодима Васильевича были светлые и приятные; думал он о том, что все же выбрался в поселок, что можно будет, не заботясь особо, бродить по его улицам, рассматривая людей; дома, сады. Мечталось о речке Оржице. Вспоминался Добрыня и шофер, так ловко все устроивший. Разное приходило в голову Никодима Васильевича, но все хорошее, приветливое...
И жилось ему с того дня легко, будто он знал, что кто-то близкий и заботливый думает о нем беспрестанно, переживает и печалится, и тепло этой печали долетало до него. Хорошо жилось в Зареченских Выселках, о которых он столько передумал; и совсем не чувствовалось, что Никодим Васильевич совсем один на всем белом свете и некому о нем ни тревожиться, ни печалиться...
Через неделю люди в поселке привыкли к Никодиму Васильевичу. Здоровались и не удивлялись, когда видели, как он ходил по улочкам или блуждал среди прилавков местного базара. А что больше делать, когда отдыхаешь... Все, кто уже знал Никодима Васильевича, поняли к тому времени, что он человек молчаливый и, быть может, несколько странный и видом своим, и молчаливостью, но добрый, а жители поселка, повидавшие всякое на своем веку, ценили больше всего доброту.