Четыре брода
Шрифт:
— А ты для меня, доченька, и до сих пор маленькая, — неожиданно растрогался старик и прикрылил ее руками точнехонько так, как Лаврин в ту давнюю ночь вишневой метелицы. Не из поколения ли в поколение это у них передается? Да и была ли на самом деле та тревожная метелица вишневого цвету? Наверное, была. Потому что и свадьба, и крестины прошли после нее, потому что на чердаке и до сих пор лежат колыбели Ярины и близнецов. Только ни Ярины, ни близнецов нет возле нее. И будут ли? Какая теперь жизнь? И расплакалась она из жалости к ним, из жалости к себе.
— Вот чего не надо, того не надо, — начал ее успокаивать старик, затем подошел к сундуку, поднял крышку, и из-под рушников, сорочек,
— Спасибо вам, тато, за платок… за росы. Только ж берегите свои лета. Пусть молодые ходят с патронами. Закопайте их в огороде.
— Придет, доченька, время — и саму смерть закопаем, но сначала ее надо сломать. Посидим перед дорогой, — сказал, да и сел под богами, седой, красивый в своей мудрой старости.
Потом поднялся, коснулся ее плеч высохшими руками и прямо и решительно пошел к кому-то в гости. Или туда, что назвал непонятным словом «конспирация»? А ей теперь придется ждать не только Лаврина, Яринку, Романа и Василя, но и старика. Не такой и малый у них род, а хата опустелой стоит; вот и говори теперь не с родом, а с немыми стенами и с припрятанным зерном, с подмороженными гроздьями калины под окнами, с голубями в соломенных голубятнях и думай о всех и вся…
С улицы послышался натужный скрип груженых саней. Олена встрепенулась, подбежала к окну, полураздетая бросилась во двор и там облегченно вздохнула. По-над плетнем, держась за выбеленную инеем лошадь, медленно шел ее Лаврин, с его золотых усов свисали ледяные сосульки. Вот он остановился возле ворот, широко раскрыл их, и утомленная кляча втянула на подворье сани с голубым, как небо, срубленным грабом.
— Лаврин! — крикнула и бросилась к нему.
— И чего бы это раздетой выбегать на мороз? — усмехнулся тот, пошевелив клешнями льда, наросшими на усах. — Беги в хату.
— А детей ты видел? — понизила голос и замерла.
— Видел.
— Ой!
— Не ойкай, а беги в хату.
И она побежала, прикрывая рукой грудь.
Как же долго Лаврин распрягает да заводит в конюшню покалеченного войной коня, как медленно задает ему корм! Наконец с былинками сена на кирее муж идет в хату, а она открывает ему двери.
— Говори же, Лаврин, говори.
— Повремени минутку. — Он снимает шапку, рукавицы, кирею, ломает на усах льдинки и начинает мыть руки. И хотя бы в одном движении поторопился. Потом он вытирается красными петухами на рушнике и поеживается от холода. — Замерз. В лесу от мороза деревья так стреляют, будто тоже воюют с кем-то. Никак мороз не сдает.
— Говори же, Лаврин, — уже простонала она.
— Вот сейчас и начну, — становится напротив нее. — До леса доехал спокойно — ни полицаев, ни другой погани не встретил. А уже в лесу остановили партизаны и отправили к командиру. Поговорили с ним, затем сам Сагайдак повел меня к той землянке, где наши дети живут. Спустился я туда, а там железная, из бочки, печка топится, старый партизан дровишки в нее подбрасывает и что-то мурлычет под нос. Осматриваюсь, а на деревянном полу, разбросавшись, спят наши дети — ночью они в дозоре были. Сел я возле них на сундучок с патронами, смотрю, а они такие чубатые, такие молоденькие, такие красивые! И такая тоска меня взяла: разве ж мы для войны растили их? А тут шевельнулся Василь, приподнялся на локте и замер, а потом, не веря себе, спрашивает: «Это вы, тато, или сон?» — «Я, сыну. Вот приехал, сижу
— Что значит меньшенький! — вздохнула и потянулась рукой к ресницам Олена.
А Лаврин только хмыкнул: странно делить близнецов на младшего и на старшего, да матери виднее.
— Говори же, Лаврин.
— Потом Василь разбудил Романа, сели они возле моих плеч, да и погомонили немного… Сказал им, что завтра пойдут на них каратели, а сыновья только усмехнулись: «Встретим как надо». И встретят… Очень хвалил их Сагайдак, благодарил и меня, и тебя… — и надолго задумался, не замечая, что с усов уже начала скапывать вода.
— О чем ты, Лаврин?
— Думаю себе.
— О них?
— О них и о нас. Что завтра будет?.. — Человек смежил потемневшие от влаги ресницы, склонил голову к жене и сказал одно слово: — Жизнь…
Еще сизой изморозью лохматились-дымились по-над бродами яворы, вербы и калины, когда к лесу на танкетках, на бронемашинах, на грузовиках, на мотоциклах, на лыжах и даже на велосипедах двинулись каратели. И только одни полицаи с какими попало винтовками пешком догоняли и догнать не могли своих господ и начальников. Они в черных шинелях, словно воронье, неровной волной замыкали колонну гитлеровцев. Но почему они такие беспечные? Даже разведки нет впереди. Наверное, герр полковник и новый комендант города надеются одним ударом уничтожить партизан. Уже ведь пробовали так, правда, меньшими силами. А теперь, не полагаясь на отряды крайса, перебросили из области два армейских батальона.
Гулкое морозное утро еще долго доносило до татарского брода натужное урчание машин, фырканье коней, голоса карателей и лай собак. А когда студеное солнце разлило по снегам свою разреженную кровь, из лесов или возле лесов один за другим прогремело несколько взрывов.
«На мины напоролись!» — определил Лаврин, что теперь повис на воротах, прислушиваясь ко всему. Он видел, будто они были перед ним, все три дороги, что вели к лесам, видел на них чужие машины и чужих вояк, видел в густом молодняке, за которым начинался настоящий лес, заставы Сагайдака с пулеметами и автоматами и самого Сагайдака. Тяжело ему теперь орудовать одной рукой, потому и заменил маузер на более легкий пистолет. И детей своих видел Лаврин: притаились где-то на фланге, чтобы в нужный момент ударить в лоб или в спину фашистам. Что ни говори, «максим» да добрые кони зимой великое дело.
А вот после взрывов забухали пушки. Бухайте, бухайте, леса у нас большие.
— Лаврин! — позвала Олена, став возле порога на мельничный круг.
— Чего тебе?
Жена грустно посмотрела на него:
— Боюсь за тебя.
Он неохотно пошел в хату, сел возле окна и погрузился в свои мысли и раздумья, а через некоторое время снова надел кирею, надвинул шапку на лоб и вышел на подворье.
Издалека, уже от леса, заурчали машины. Вот они, буксуя, подъехали к приселку и начали поворачивать на лед. На них грудой лежали тела убитых фашистов. Затем заскрипели сани, они проехали мимо его хаты, на них корчились от холода и стонали кое-как перебинтованные солдаты. А за немцами, неся головы не на шеях, а на груди и скособоченных плечах, пошатываясь, горбясь, хромая и падая на снег, плелись раненые полицаи. Для них у господ и начальников не хватило ни машин, ни саней. Теперь изуродованные служаки проклинали свою судьбу, и немцев, и их сапоги с низким подъемом, что калечили ноги. В приселке наглухо начали закрывать ворота, калитки и двери. Чтобы не встретиться с песиголовцами, проклятыми недобитками, люди затаились по клуням и амбарам.