Четыре брода
Шрифт:
— Оно бы и можно было, да подождем.
— Зачем же, Зиновий Васильевич, ждать?
— Чтобы кто-нибудь не наскочил на землянку и не устроил засаду.
— И это может быть, — посетовал Чигирин, — теперь не знаешь, с какой стороны ждет тебя лихо. Ой, не знаешь…
Грустную речь завел завхоз, да не грустят хлопцы, блестят глаза у близнецов Гримичей, даже подсмеиваются они над своим запасливым дедом-морозом, как прозвали в отряде Чигирина, и это радует командира.
— А теперь песню
— Какую же? — встрепенулся веселогубый Демко Бойко, у которого был не голос, а голосина.
— Да нашу же: «Ой, пущу я кониченька в саду».
И тихо-тихо зазвучала старинная песня, в которой был совет отца-матери молодому воину, где войско запорожское шло, хоругви реяли, а впереди музыканты играли… И хотя гремят сейчас чужие громы, но еще будут реять наши хоругви, где и не реяли — будут реять!..
По-братски обнимаются партизаны, а то кто знает, какой будет эта неделя, и исчезают за молчаливыми, разомлевшими высокими дубами; среди них в розовых платьицах стоят черешни, у которых больше ягод, чем листьев.
«Всего уродило в этом году».
Возле командира остаются только Роман и Василь Гримичи да Петро Саламаха. Под черными козырьками бровей тракториста таится тревога.
— Что вас беспокоит, Петро?
Саламаха невозмутимо смотрит на командира.
— Все он, бесов Кундрик. За таким и чистая вода замутится.
— Пустите нас к лавочнику! — одновременно тряхнули огнистыми чубами горбоносые, крепкотелые, словно из меди отлитые, близнецы.
— И что вы думаете делать с ним?
— Поговорим. А если надо, тряхнем душу, как грушу.
— А если он заболел?
— Только хитростью, — уверенно ответил Саламаха. — Это скользкий человек. Он, когда я шел сюда, таился или вертелся в лесах, но к нам не пришел, на каких-то весах взвешивал день сегодняшний и день завтрашний. А Кундрик взвешивать научился и мерить тоже.
— А разве раньше об этом нельзя было сказать? — нахмурился Сагайдак. Он до этого времени Кундрика не знал, слышал только, что тот всегда был под крылышком у председателя райпотребсоюза. Сам он не помог партизанам, а Кундрика подбросил, как кукушка яйцо.
Саламаха поглядел в сторону.
— Об этом шальном скажи что-нибудь, так будешь полвека оправдываться. И, во-вторых, подумалось: в такое время отлетит погань даже от Кундрика. Да, видать, не отлетела…
Сагайдак повел плечом и сам себя спросил:
— Тогда не знаю, почему он так настойчиво просился в партизаны?
— Тоже искал выгоды: чтобы в армию не взяли. Кундрик без выгоды шага не сделает. А вот услыхал, что гремит, — и в нору. И еще неизвестно, каким он будет, когда вылезет из норы.
— Боитесь? — И сам боится высказать то, что внезапно пронзило, — мысль об
— Опасаюсь оподлившегося. Пойти к нему? — И Саламаха сжал кулаки, и еще больше изогнулись темные навесы бровей.
— Подождите. Еще подумаем над этим.
— Лишь бы потом, Зиновий Васильевич, не было поздно, — нахмурились близнецы.
Что им сказать, молодым, зеленым?
— Я сам наведаюсь к нему.
— Вам виднее.
Обнявшись, они прощаются. Близнецы и Саламаха поворачивают на дорогу, а Сагайдак еще долго провожает их взглядом.
Вот и крути мозги да просеивай догадки: кто же этот Кундрик? Трус, который потихоньку запрячется в уголок, или негодяй, который может продать всех? Вот и мотай к нему, будто у тебя нет других забот. И Сагайдак легким, охотничьим шагом идет лесами, переходит через потравленную скотиной гречиху, минует Магазанниково жилище и выходит на шлях. Мимо него проскочило несколько машин с пехотинцами. Это к фронту. А от фронта прошла санитарная, в которой лежали и сидели раненые бойцы, и кровь чернела на их свежих бинтах, и боль отражалась на их юных лицах.
В селе Балин Зиновий Васильевич, расспрашивая людей, добрался до жилища Кундрика. В огороженном жердями садике он увидел девушку, у которой на смуглом лице так неожиданно сияли выразительные серые глаза; у чернявой на ногах были легкие сморщенные постолы, а на голове какая-то цветастая косынка. Что-то трогательное было во всей ее тонкой ладной фигуре, в обиженных припухших губах, во взгляде, в котором чередовались задумчивость и печаль.
— Здравствуй, девушка.
— Здравствуйте и вам, — поклонилась, подошла к ограде чернявая. — Вы к нам? Тогда заходите во двор.
— Если так просишь… — улыбнулся Сагайдак, открыл калитку и зашел на широкое подворье, где все — и большая, под цинковой крышей, хата, и клуня, и конюшня, и амбар, и сытое хрюканье в хлеву — говорило о достатке. — А где твой батько?
— Вы кого спрашиваете? — почему-то всполошились ресницы, всполошились ямки на округлом лице.
— Власа Кундрика.
— Это мой муж, — стыдливо вспыхнула темным румянцем смуглянка.
— Муж? Да не может быть! — растерялся Зиновий Васильевич.
— Да… Я у него третья жена, — грустно, вполголоса сказала она и скинула с головы свою яркую шелковую косынку. («Не этим ли или иным тряпьем соблазнил твою молодость затасканный черт?») — И не думайте, что я такая молодая, — мне уже двадцать четыре года.
— Вот никогда не сказал бы!
Кто-то прошел по улице, узнал товарища военкома, поздоровался и позавидовал Ольге, что у нее такой гость.
— Вы товарищ военком?! — удивилась хозяйка, всплеснула руками. — А где же тогда мой?..