Четыре брода
Шрифт:
— Вот как оно, братцы, — наконец подал голос лейтенант. — Выходит, выскочили.
— Может, и выскочили.
— А вода у кого-нибудь есть?
— Нет ни капельки.
И только теперь они почувствовали, что умирают от жажды.
Данило поднялся, огляделся вокруг. Всюду виднелись знойные плесы пшеницы да седая, перестоявшая рожь, что начала осыпаться. Есть ли где-нибудь на свете вода? А ноги от усталости гудят, словно колокола в непогоду, и внутри все пересохло, и жаждет воды, хотя бы стоячей, хотя бы заплесневелой… Только где ее достать? Он бьет
На золотые невода полей вечер опускает синий сон. Тихо-тихо стекает на землю зерно — перестоявшие слезы степей, тихо-тихо бредут на восток солдаты, прислушиваясь, не подаст ли где-нибудь целительного голоса. Вода. Но не она, а только далекие моторы подают голоса — и на земле, и в небе. Как хотелось верить, что по шляху идут наши машины. И они добрались до шляха, но по нему шли и шли чужеземцы, лязгали гусеницы танков, тяжело подминали землю десятитонные «хеншели», что-то безмятежное играли чужие гармошки, резко перекликались чужие голоса, вспыхивали чужие огни.
— Даже фар не гасят.
— Где же теперь наши? — неизвестно кого спросил лейтенант. — Не молчите, хлопцы!
— А что скажешь, если от жары даже язык шелестит?
— Воды бы хоть глоток…
Они свернули от шляха, который все еще рычал чужим железом. И снова поля пшеницы, только не красной — черной, обугленной. И хотя бы капелька влаги на них. Как же тут живет перепелка, что вон подает голос: «Спать пойдем, спать пойдем»? Говорят, птица росу пьет. Но где же она? Или теперь и роса чурается земли?
Отяжелевшие ноги заплетаются в хлебах, трескаются губы, и густой зной жжет голову, жжет внутри. Хотя бы глоток воды! А где-то же есть и степные колодцы, и степные озерки, и печальный крик чаек над ними. Если бы только дойти… Передвигаешь ноги, словно колоды. И кажется, даже они, опухая, молят о воде.
Впереди зашелестели подсолнухи. И ночью они, как люди, смотрели на восток.
— Живем, братцы! — сразу повеселел голос лейтенанта.
— Воду почуяли? — с надеждой спросил Ромашов.
— Нет, подсолнухи!
— А что же у них?
— Что-то похожее на воду! — Лейтенант пригнул к себе голову подсолнуха, который и в темноте светился мягким золотом, провел рукой, вырвал несколько молодых зерен и бросил в рот. — И в сердцевине тоже есть вода. Блаженствуйте!
Они набросились на молоденькие семечки, на белую сердцевину подсолнухов, утоляя и не в силах утолить жажду. И все-таки наступило какое-то облегчение, а потом сон незаметно накрыл их своими руками.
И во сне они взрывали мосты и станции, отстреливались от врага, умирали и, умирая, слышали взрывы, рев волов. И во сне они страдали от жажды. От нее и проснулись на рассвете и увидели, что роса не чурается земли — она поблескивала в пазушках листьев подсолнухов и синей мглой дрожала над розовыми нивами.
— Где же теперь наши?..
И все трое молчаливо поглядели на полосу придорожных лип, из которых уже прорывался грохот машин.
Обессиленные, отупевшие от жары, подавленные
— Наконец! Вот где мы вволю напьемся! — хрипло вырвалось у лейтенанта, и, не ища тропинки, он напрямик пошел к хате, однако через какую-то минуту остановился возле высокого куста калины, пригнулся, повел ноздрями. — Водой пахнет!
Пригнулись и Данило с Ромашовым.
— Вот она, долгожданная! — даже засмеялся лейтенант. Он бросил на траву фуражку, лег ничком и припал поудобнее к луговой криничке, в глубь которой Чумацкий Шлях стряхнул одну-единственную звездочку. Кириленко спугнул ее и жадно, даже покряхтывая и постанывая от наслаждения, начал пить. Сейчас человек, кажется, забыл обо всем на свете, кроме воды. Изредка он отклонял голову от нее, чтобы перевести дыхание, и снова, захлебываясь, пил.
— Так всю криничку можно высосать, — подмигнул Данилу Ромашов, снимая с плеча винтовку.
— Хватит, товарищ лейтенант. Передохните.
В ответ только что-то забулькало.
Данило тоже положил винтовку на покос, готовясь припасть к криничке, и вдруг с удивлением и даже со страхом заметил, сколько Кириленко вобрал в себя воды: его тело, как на подушке, лежало на переполненном животе.
— Так и заболеть можно. — Он плечом оттер лейтенанта от кринички. Тот блаженно засмеялся, перевернулся на спину и снова засмеялся.
Пили бойцы и напиться не могли. Когда же наконец полностью утолили жажду, то почувствовали, что будто опьянели. А после этого опьянения заговорил и голод.
— Немного отдохнем и потихоньку потопаем к хате. А там люди добрые сразу же метнутся к печи, к посуднику, угостят вечерей — свежим хлебом, поставят на стол борщ да кашу. И мы ударим ложками в миски как в бубны, — продолжал шутливо болтать Кириленко, поднимаясь и снова падая на траву.
— А может, там возле хаты или в хате фашист отлеживает бока, и нам во весь дух придется драпать в степь, — в тон лейтенанту отвечает Ромашов, привлекательное, с девичьим румянцем, лицо которого даже зной и война не опалили.
— И это может быть, — уже хмуро соглашается Кириленко, порывисто выпрямляется и смотрит на другую сторону луга. — Если там будет несколько машин, то наделаем шуму! Подъем!
Поднялись, проверили винтовки и, пригибаясь, осторожно пошли низинкой, что, казалось, вобрала вместе все запахи луга и степи.
Вот сбоку, на невидимой воде, послышалось трепетанье птичьих крыльев, и стало тихо-тихо, будто и не было, будто и нет войны на земле. Почему же какой-то кучке ненавистных и жадных ко всему так хочется чьей-то смерти? За это все равно догонит своя, и скорее, чем могла бы догнать.