Четыре танкиста и собака
Шрифт:
Боец еще долго ворчал себе под нос, но тот, кого он принял за Ивана, не отвечал. На нижней наре, у самого края, было как раз одно место, и вошедший быстро улегся, укрывшись полой шинели соседа. Спящий боец пробормотал что-то во сне, отодвинулся, освобождая место, и повернулся на другой бок. Зашуршало сено. Воспользовавшись этим, поздний пассажир выдернул из-под себя порядочную охапку сухой травы, сунул быстро вниз, под нары, и шепнул тихо:
— Здесь, Шарик, здесь… Лежать.
Поезд сначала замедлил ход, словно утомившись
Красноармейцы вскакивали, натягивали брюки и сапоги и, прогоняя зевками остатки сна, выпрыгивали на полотно.
Трава была седая от инея, шелестела под сапогами, как давно не бритая щетина. Бойцы сбегали с насыпи, разбивая каблуками тонкую корку льда, умывались водой из рва у дороги. Они дурачились, брызгались водой, громко вскрикивая, когда ледяная вода попадала на кожу. Потом все долго растирали лицо, спину и грудь полотняными полотенцами, пока кожа не становилась красной, и снова бежали наверх, перебрасываясь шутками, спихивая вниз друг друга, вскакивали в вагоны.
— Да тут внизу кто-то еще спит. Вставай, лентяй!
— Оставь его, он, наверно, с дежурства. Я, когда вставал, свою шинель ему оставил, пусть спит под ней…
Вдоль поезда дежурные разносили термосы — зеленые овальные коробки на два ведра каждый. Подав их в вагон, они бежали дальше.
— Ну-ка, Федя, открути крышку! Поглядим, что принесли!
— На, смотри. Думаешь, вареники в сметане?
— Елки-палки, опять каша! — крикнул рослый краснолицый Федор.
— Борщ да каша — пища наша.
Паровоз свистнул отрывисто, словно предупреждая, потом дал длинный сигнал, и поезд медленно тронулся.
Кто-то из сидевших на самой верхней полке высоким тенором запел, подражая голосу оперного артиста: «Пшено, пшено, пшено, пшено! Оно на радость нам дано!»
Бойцы разразились смехом, потому что в действительности в этой песне поется о вине, которое приносит радость, а не о пшенной каше. Позвякивая в такт песне котелками, они выстраивались в очередь к термосу.
— Эй ты! Есть тоже не будешь? — обратился к спящему толстощекий Федор, потянув за полу шинели. — Как хочешь, можешь спать, а я твою порцию… — Он не договорил, с минуту стоял с открытым от удивления ртом, а потом заорал: — Ребята, чужой! Елки-палки, и собака тут какая-то!
Чужой уже давно не спал: его разбудила труба. Но ему хотелось оттянуть минуту, когда его обнаружат. Пусть бы это произошло не во время остановки поезда. Разоблаченный вскочил с нар и встал у стены. К его ногам прижалась собака, еще молодая, но уже довольно крупная, с волчьей мордой и косматой шерстью пепельного цвета, чуть темнее вдоль спины.
— Ты кто?
Оба молчали — и парнишка, и собака.
— Тебя спрашиваю, ты кто?
Ответа не последовало. Со всего вагона собрались бойцы, окружив
— Эшелон воинский, а тут какой-то тип пробрался. Не будешь говорить, живо за дверь вытолкаем.
Собака оскалила зубы, шерсть на ней встала дыбом.
Рослый, тучный Федор, не обращая на нее внимания, схватил парнишку за плечо. И вдруг — удивительное дело! — в то же мгновение боец оказался лежащим на нарах в сене, а собака держала в зубах вырванный кусок полы шинели. Мальчишка, нанеся удар, который свалил Федора с ног, снова отодвинулся в угол вагона и прижался спиной к стенке.
— Ах, ты так? Значит, головой, елки-палки, как бык, бодаешься? — закричал толстощекий, вскакивая и стискивая кулаки.
— Оставь его!
В проходе между нарами и стеной показался старшина с гвардейским значком на выгоревшей гимнастерке. Остановившись перед мальчишкой, он с минуту внимательно оглядывал его, потом пригладил ладонью усы цвета спелой пшеницы и спокойно заговорил:
— Приходишь в гости непрошеным. Тебя спрашивают, а ты не отвечаешь. Не годится. Если так дальше пойдет, то твоя собака всему взводу шинели порвет. Ты со всеми хочешь драться? Мы на фронт едем, а ты?
— Я тоже.
Старшина чуть улыбнулся.
— Понимаю. Но детей, да еще с собаками, в армию не берут.
— Ничего себе дитятко! Так головой мне в брюхо дал, что до сих пор не проходит, — пожаловался возмущенный Федор.
— Погоди! — остановил его старшина и снова обратился к пареньку: — А если уж собрался на войну, то должен был обратиться в военкомат. Там тебя бы измерили, взвесили, спросили, что и как, бумагу бы выдали. А самовольно нельзя.
Собака, успокоенная тихим, ровным голосом старшины, придвинулась на полшага вперед, понюхала голенище старшинского сапога и, вильнув два раза хвостом, вернулась на прежнее место.
Янек подумал, что в этих советах старшины нет ничего нового. Он и сам знал, что нужно действовать через военкомат. Да только там в бумагах записано, с какого он года. Не мог же Янек сказать об этом старшине!
— Ничего не говоришь, но думаю, ты меня понимаешь, — продолжал усач, не смущаясь тем, что пока в ответ не услышал ничего вразумительного. — Из дому удрал, мать небось плачет, не знает, где ты. Придется поворачивать обратно, брат.
— Нет у меня матери.
— А где она?
— Гитлеровцы убили.
У старшины дрогнули усы; он помолчал, словно задумавшись, потом спросил утвердительной интонацией:
— Отец на фронте?..
— Погиб на войне четыре года назад.
— Тогда же еще не было войны.
— Была, в Польше. Я хочу в польскую армию. Уже третий день еду.
— Зайцем?
— Да. А с вами со вчерашнего вечера.
— У тебя есть какая-нибудь бумага?
— Да какая там бумага! Высадить его, и все! — пыхтел разозленный Федор.
— Вы, товарищ рядовой, не вмешивайтесь, когда старшина роты говорит. Кто вчера вечером на остановке дежурил? Я спрашиваю, кто?