Чингисхан. Пенталогия
Шрифт:
Она была уже почти в дверях, когда хан снова подал голос:
– Яо Шу, выйди вон. Пускай она подойдет.
– Мой повелитель, – начал тот в ответ, – она…
– Пускай подойдет.
Сорхахтани ужалила советника взглядом ядовитой змеи и, потирая руку, выпрямилась. Яо Шу снова согнулся и, не оглядываясь, вышел с непроницаемым лицом. Дверь за ним с тихим щелчком закрылась. Сорхахтани с прыгающим от восторга сердцем стояла, медленно переводя дыхание. Она все же попала сюда. Все чуть было не сорвалось, причем
непоправимо
,
Угэдэй смотрел, как она подходит. Он чувствовал себя виноватым, но глаз не отводил. Не успела Сорхахтани вымолвить слова, как послышалось шарканье шагов и звяканье стекла о металл. Оказывается, это в комнату с подносом вошел ханов слуга Барас-агур. Вошел ну очень некстати.
– Барас, я не один, – прокряхтел Угэдэй. – У меня посетитель.
Слуга поглядел на Сорхахтани с неприкрытой враждебностью:
– Хану нехорошо. Зайдите в другой раз.
Сказал с твердостью доверенного лица – мол, здесь в услужении я, а значит, всем и заправляю. Сорхахтани улыбнулась: ишь ты. Небось за время болезни хана уже успел себя зачислить к нему в матери. Вид у суетящегося вокруг хана слуги был определенно довольный.
Женщина не тронулась с места. Барас-агур поджал губы и поставил поднос возле своего хозяина, демонстративно звякнув.
– Я еще раз говорю, – сердито посмотрел он, – хан недомогает, а потому ему нынче не до просителей.
Видя его растущее недовольство, Сорхахтани чуть повысила голос:
– Спасибо за чай, Барас-агур. Хана я обслужу сама. А ты, я надеюсь, знаешь свое место.
Слуга вспыхнул и поглядел на Угэдэя, но, не дождавшись поддержки, с ледяной неприязнью поклонился и вышел. Сорхахтани положила в исходящую паром золотистую жидкость драгоценные, как жизнь, крупицы буроватой соли и добавила из крохотного серебряного кувшинчика молоко. Пальцы ее были сноровисты и проворны.
– Подай мне, – проговорил Угэдэй.
Сорхахтани грациозно опустилась перед ним на колени и с наклоном головы протянула чашку:
– Я вся во власти моего повелителя хана.
От прикосновения его рук женщину пробрал озноб. В этой продуваемой всеми ветрами комнате хан был холоден, как лед. Сквозь полуопущенные ресницы она могла видеть его лицо – темное, в крапину, как будто где-то внутри у него синяки. Вблизи стало заметно, что ноги у него все в прожилках, как мрамор. С кровяными прожилками были и бледно-желтые глаза. Прихлебывая чай, от которого по ветру ветвилась струйка пара, хан молча взирал на свою гостью.
Сорхахтани пристроилась у Угэдэя в ногах.
– Спасибо за то, что ты послал ко мне моего сына, – глядя на него снизу вверх, сказала она. – Для меня было утешением услышать наихудшее от него.
Угэдэй отвернулся. Чашку он переместил из одной руки в другую: горячий фарфор обжигал замерзшие пальцы. Знает ли эта коленопреклоненная женщина, насколько она красива, как пряма и горделива ее осанка, как шелковисты ее волосы, которые треплет налетающий ветер? Единственное живое существо в мире призраков, открытых его зачарованному созерцанию. С самого своего возвращения в Каракорум о смерти Тулуя он ни с кем не заговаривал. Чувствовалось, что Сорхахтани тянет именно к этой теме, и хан на своей низкой кушетке сейчас отстранялся, как мог, от этой женщины, единственное тепло для себя обретая в чашке, которую сейчас нянчил в руках. Неизъяснимые истома и слабость владели им все это время. Месяц летел за месяцем, а державные дела пребывали в запустении. Угэдэй все никак не мог отрешиться от сумрачных дымно-холодных рассветов и закатов. Он ждал смерти, а та все медлила, и он ее за это проклинал.
Сорхахтани с трудом верилось, что перед ней тот, прежний Угэдэй – настолько он изменился. Из Каракорума хан выехал полным жизни и боевого задора, постоянно был навеселе. Еще свежий после победы в борьбе за ханство, он со своими отборными туменами отправился потеснить границы цзиньского государства; все тяготы похода были ему нипочем. Вспоминать те дни – все равно что оглядываться на юность. Возвратился же Угэдэй ощутимо состарившимся, с глубокими морщинами на лбу, вокруг глаз и у рта. Пристальные мутные стариковские глаза уже не напоминали Чингисхана. В них не было искры, одна лишь равнодушная невозмутимость. Не было чутья опасности. А это никуда не годится.
– Мой муж был в добром здравии, – заговорила Сорхахтани с внезапным жаром. – Он прожил бы еще много лет, увидел бы, как из его сыновей вырастают настоящие мужчины, мужья. Быть может, у него были бы еще и другие дети, от других жен, помоложе. Со временем он стал бы дедом. Мне нравится размышлять о радости, которую Тулуй испытывал бы в свои зрелые годы.
Угэдэй отшатнулся так, будто она на него набросилась, но Сорхахтани продолжала без колебаний, а голос ее был тверд и чист, так что отчетливо звучало каждое слово:
– Чувство долга у него было такое, мой великий хан, какое нынче редко у кого и встретишь. Свой народ он ставил выше своего здоровья и благополучия, выше самой своей жизни. Он верил во что-то более великое, чем он сам, чем мое счастье, чем даже жизни его сыновей. Пожалуй, он видел жизнь глазами твоего отца; верил, что народ державы, поднявшейся из степных племен, сможет найти себе достойное место в мире. Что он
заслуживает
такого места.
– Я… – начал Угэдэй. – Я говорил, что…
Сорхахтани перебила его, от чего глаза хана на мгновение стали яркими от гнева, но затем вновь потускнели:
– Он бросил свое будущее на ветер, но не только ради тебя, мой повелитель. Он любил тебя, но дело здесь не только в любви, а еще в воле и в мечтах его отца. Понимаешь ли ты это?
– Конечно, понимаю, – устало ответил Угэдэй.
Сорхахтани кивнула и вновь заговорила:
– Он дал тебе жизнь, став тебе вместо второго отца. Но не только тебе. А и тем, кто придут после тебя по линии твоего отца, чтобы жила и крепла держава. Воинам, которые сегодня еще дети; детям, которые еще только родятся.